Иначе я не смогу репетировать. Это мое актерское кредо. Пусть она думает, что ее любят. Знаете, почему у меня не сложилась личная жизнь и карьера? Потому что меня никто не любил. Если тебя не любят, нельзя ни репетировать, ни жить. Погладьте еще, пожалуйста…
Когда перебрались в театр и отвлекаться стало не на что, Раневская взяла свое. Она репетировала только с теми актерами, с которыми хотела. Ее собирался бить один из артистов, которому она сделала грубое замечание насчет несвоевременного выхода, – реплику Раневская действительно подала очень тихо.
– А вы говорите громче, тогда я услышу, – сказал бедняга, и без того уязвленный эпизодической ролью санитара, которую вынужден был исполнять.
– Что?! Кто это?! Я впервые вижу вас в театре. Это рабочий сцены? Я не работаю с любителями! Скажите, чтобы меня немедленно заменили.
Ее, конечно, никто не собирался менять.
Это она отменяла мизансцены, переставляла отдельные фразы, куски текста и даже мебель на сцене и за кулисами. Внезапно ее раздражил огромный диван, на котором в перерыве отдыхали актеры, и она приказала его уничтожить. Узнавший об этом Михаил Погоржельский пришел в ярость и выговорил Раневской многое из того, что думал по этому и другим поводам. Обескураженная открытым и справедливым напором, Раневская промолчала и через несколько минут перестала вдруг слышать реплики, подаваемые Погоржельским по ходу репетиции.
Постоянными придирками она довела до слез Ию Саввину. Потом звонила с извинениями, которые потрясали величественной откровенностью: «Я так одинока, все друзья мои умерли, вся моя жизнь – работа… Я вдруг позавидовала вам. Позавидовала той легкости, с какой вы работаете, и на мгновение возненавидела вас. А я работаю трудно, меня преследует страх перед сценой, будущей публикой, даже перед партнерами. Я не капризничаю, девочка, я боюсь. Это не от гордыни. Не провала, не неуспеха я боюсь, а – к вам объяснить? – это ведь моя жизнь, и как страшно неправильно распорядиться ею».
Терпели все. Терпели все. Потому что видели, что могло получиться из этого хаоса, сора, скандала и склок.
Как и ожидалось, то и дело возникала мхатовская тематика.
– Вы очень торопитесь, – говорила она Варпаховскому, – у вас, наверно, много работы на стороне, как теперь принято выражаться. Вы халтурщик, а я мхатовка, могу репетировать с утра до ночи. Я вас возненавижу, бедный!
С ужасом ждали появления декораций. И не напрасно.
– Где первый ряд?
– Вот он, Фаина Георгиевна.
– Этого не будет!
– Но почему?
– Я убегу, я боюсь публики. Я вам аплодирую, но я не буду играть. Если бы у меня было лицо, как у Тарасовой… У меня ужасный нос… Макет великолепный, фантазия богатая, рояль надо купить коричневый… – говоря это, Фаина Георгиевна отодвигала стулья метра на два в глубину сцены.
– Скажите Фаине Георгиевне, – обращался Вapпаховский к помощнику режиссера Нелли Молчадской, – скажите ей, пусть выходит вот так, как есть, с зачесанными волосами, с хвостом. Он все еще имел наивность думать, что кто‑то способен влиять на Раневскую.
Памятуя советы осторожных, он тщательно подбирал слова после прогона:
– Все, что вы делаете, изумительно, Фаина Георгиевна. Буквально одно замечание. Во втором акте есть место, – я попросил бы, если вы, разумеется, согласитесь…
Следовала нижайшая просьба.
Вечером звонок Раневской:
– Нелочка, дайте мне слово, что будете говорить со мной искренне.
– Даю слово, Фаина Георгиевна.
– Скажите мне, я не самая паршивая актриса?
– Господи, Фаина Георгиевна, о чем вы говорите! Вы удивительная! Вы прекрасно репетируете.