Краса гарема - Елена Арсеньева страница 5.

Шрифт
Фон

– Господа, господа! – развел руками Казанцев, изумленно наблюдающий за тем, как из крохотной искорки вновь разгорается неистовый пламень. – Позвольте наконец воззвать к вашему благоразумию, покуда вы тут друг друга из-за пустяков не убили!

– Убили! – эхом отозвался чей-то голос. – Без ножа зарезали! Обесчестили! По миру пустили!

Казанцев, а вслед за ним и Охотников со Свейским и Сермяжным, напоминающие троицу нахохленных петухов, обернулись к входным дверям и с изумлением узрели человека лет пятидесяти почтенной наружности, только очень бледного, словно бы мукой обсыпанного, на манер театрального Пьеро, одетого хоть не в белый его балахон с длинными рукавами, но тоже отнюдь не пригодно для появления в обществе. Он был в благообразных ночных одеяниях, то есть в исподниках и накинутом поверх ночной рубахи архалуке, исполнявшем, по-видимому, роль домашнего халата. На голове сего господина чудом удерживался ночной колпак с кисточкой, напоминающий феску, только не красный, а желтый в полоску, а на ногах были турецкие туфли без задников и с загнутыми носами. Ну да, хоть и воевала Россия с Турцией да кавказцами беспрестанно, а все ж мода на восточное, особенно в домашней одежде, не искоренялась. Оставалось только диву даваться, как он шел в таком виде по улице… Ночь, конечно, на дворе претемная, а все же не комильфо… Да уж не сумасшедший ли?!

– Боже мой, да ведь это Алексей Васильевич Сосновский! – изумленно воскликнул Свейский, и только тогда Казанцев в этом бледном, потрясенном господине узнал своего будущего тестя, то есть человека, которого он тестем называть ни в коем случае не хотел бы, несмотря на то что оный был бы чувствительно рад им зваться и другой участи для себя не желал… Впрочем, не станем вдаваться в сии подробности, они только уводят нить нашего повествования в сторону, а между тем, судя по крайнему отчаянию на лице Сосновского, дела его обстояли очень плохо.

– Что случилось, Алексей Васильевич? – подступил к нему Свейский, и в словах его было столько сочувствия, а в выражении лица и жестах – столько неподдельной доброты, что Сосновский смог собраться с силами и дрожащим голосом вымолвить:

– Украли! Украли дочь мою!

* * *

Случается, конечно, что после врачевания больной чувствует себя даже хуже, чем до оного. Случается, услуги лекарские оборачиваются не столько в пользу, сколько во вред. Марья Романовна Любавинова вообще хворала так редко, что с докторами почти не зналась. Одна-две микстурки, выпитые за всю ее жизнь более из любопытства, чем по острой необходимости, знатоком медицины ее, конечно, не сделали. Однако даже и она, при всем своем невежестве, прекрасно понимала, что ежели больной после врачебного обиходу вдруг обезножевает, теряет способность к владению членами, делается недвижен, точно колода, ежели он к тому же слепнет и звука издать не в силах, а в голове его муть мутная воцарилась, значит сие одно из двух: либо дни его уже отмерены, либо лекарь нехорош и надобно срочно звать другого. Пожалуй, Марья Романовна так и поступила бы, когда б могла хоть слово молвить или шевельнуть рукой или ногой. Однако из всех чувств, дарованных Творцом человеку, при ней отныне оставался только слух. Даже памятью своей она сейчас почти не владела: только и брезжило в ней мутное воспоминание о какой-то лютой боли, скручивающей ее нутро, да о мрачном темноглазом лице, вдруг явившемся ради облегчения сей боли, но вместо этого ввергнувшем Машу в бездну неподвижности. Еще отчего-то приходил ей на память испуганный Наташин крик и Лушенькино угодливое хихиканье, но чем была так напугана Наташа и перед кем угодничала Лушенька – сего Маше припомнить никак не удавалось.

Поскольку она не могла ничего делать иного, она только знай напрягала память, и от напряжения этого возникали пред ее внутренним взором картины каких-то полутемных лестниц и переходов, легкий пламень лучинки, заслоненной чьей-то ладонью так заботливо, что свет едва-едва просачивался меж пальцами. «Тише, тише, барышни! – шептал кто-то заговорщически. – Тише, Наталья Алексеевна, вы уже Марью Романовну-то поддерживайте, а то, не ровен час, сверзится с лестницы и кости переломает!» Отчего-то в шепотке том слышалась Маше насмешка, а может, ей это только чудилось. Потом вспомнилось ей ощущение холода, прилипшего к ногам… вроде бы она босая вышла на слякотный снег… да, совершенно точно, именно так и было, потому что новый, внезапно возникший голос произнес укоризненно: «Да что ж вы, госпожи мои, выскочили неодетые и необутые?! Разве впрок леченье пойдет, коли разом еще и другая хворь привяжется?» Лушенька растерянно забормотала что-то о том, как она спешила привести захворавшую Марью Романовну, а Наталья Алексеевна так-де желала ее побыстрее сопроводить, что и думать забыла о таких мелочах, как одеванье-обуванье.

– Ладно, – проговорил тогда незнакомый голос… он был и не женский, как припомнилось сейчас Марье Романовне, и не мужской, и лицо, выступившее из ночной тьмы и слабо освещенное лучинкою, кою держала Лушенька, тоже оказалось не женское и не мужское… но страшное и мрачное до того, что Маша едва не обмерла от ужаса, а Наташа испуганно пискнула. – Ничего, мы обо всем позаботились, у нас с собой в возке и одежда для барышень, и обувь для них, да такая, какой они прежде никогда и не нашивали. Мигом все свои печали и болезни забудут, как только переоденутся, тем паче что одежда сия – наговоренная, пропитанная чародейными куреньями, от которых все дурные веяния жизненные выветриваются, а льнут к красавицам лишь богатство и любовная удача, а впереди их ожидает одна только райская жизнь.

Маша, сколь она сейчас в состоянии была вспомнить, немного удивилась этим разговорам, потому что шла-то она к знахарке, желая получить облегчение своим страданиям, а вовсе не обрести красоту или богатство, коих у нее и своих имелось довольно, ну а райская жизнь, по ее скромному разумению, могла ожидать ее лишь в раю, то есть за пределами жизни земной… Однако времени размышлять о том у нее особого не было: ее подхватили чьи-то сильные руки – не Лушенькины и не Наташины – и оторвали от земли, а голос этот – странный, низкий, протяжный, тревожный и чарующий враз – не то шептал, не то напевал успокаивающе: все, мол, боли и тревоги сейчас минуют, нужно только успокоиться, закрыть глаза… Маша послушалась, смежила усталые веки – мигом сладкая дрема начала на нее наползать, а боль и в самом деле стала откатываться, невесомая и легкая, словно ком перекати-поля, гонимый ветром по траве. И настывшим ногам сделалось так тепло, так хорошо, словно их завернули в мягкий соболий мех…

– Вот сюда извольте, красавицы мои, – прожурчал голос, а потом Наташа издала тот самый испуганный вскрик, Лушенька хитренько засмеялась, а Марья Романовна на некоторое время лишилась возможности ощущать мир окружающий. И теперь она пребывала в темноте и неподвижности, пытаясь осознать и связать воедино обрывки своих воспоминаний, одновременно прислушиваясь к долетающим до нее звукам.

Звуки были весьма странны. Кто-то уныло пел песню на неизвестном Маше языке. Она недурно болтала по-французски, знала чуточку немецкого и даже могла бы исполнить романс по-итальянски, однако ни французским, ни немецким, ни итальянским сей язык совершенно точно не являлся. Песня иной раз сменялась разговором. Беседовали меж собой двое, однако были их голоса мужскими или женскими, Маша не могла определить. То вроде бы сварились на визге две бабы, то лаялись на басах два мужика… а может, их и в самом деле было там четверо, не Маше в ее полубесчувственном состоянии различать такие тонкости! Порой вроде бы долетал до нее Лушенькин голос, правда, на сей раз не веселый и смеющийся, озорной и лукавый, каким Маша привыкла его слышать, а жалобный, стонущий, молящий, но голос этот постоянно прерывался резким, хлестким звуком затрещины и переходил в тихий, горький плач. Жалость подкатывала тогда к Машиному сердцу, она пыталась двинуться, шевельнуть рукой или разомкнуть губы, чтобы утешить Лушеньку, спросить, кто ее обидел, но ничего сделать не могла. Не только движение, но даже самая малая попытка его причиняла ей невыносимое утомление, и она вновь погружалась в сон или в забытье, чтобы лишь ненадолго из него вырваться для бессвязных воспоминаний и столь же бессвязного восприятия окружающего. Постепенно начала доходить до нее мысль, что ее куда-то везут, а может, несут, но куда, кто и зачем, почему длится это столь долго и мучительно, понять было совершенно невозможно. Поскольку Наташиного голоса она близ себя не слышала, следовало думать, что Наташа в ее вынужденном и затянувшемся путешествии не участвует. Маша сама не понимала, радует это ее или печалит, когда вновь погружалась в забытье, конца которому она не видела.

* * *

– Мы с женой ездили на крестины, – рассказывал Сосновский погодя, несколько придя в себя, вернее, будучи приведен в сознание насильно влитой в него рюмкой марсалы. – А тут непогода ударила. Чтоб не ехать по распутице, хотели остаться ночевать там, где гостевали, однако что-то томило меня, какое-то беспокойство, да и жене было не по себе. Все-таки дома оставалась дочь под приглядом одной только нашей молодой гостьи, а мало ли что может случиться с двумя беззащитными особами женского полу! Поэтому велели мы запрягать и погнали во весь опор, не слушая ворчания нашего кучера, убежденного, что не сносить нам головы при скачке по той наледи, коя налегла на дорогах, даром что апрель на исходе. Надо вам сказать, что был один миг, когда показалось нам, что Васька наш истинным пророком заделался: наш возок едва не столкнулся с другим, очертя голову несшимся от города. Кучер облаял нас на каком-то басурманском наречии, что-то про яму крикнул, в которую наша башка непременно свалится, – и растаял вдали, в серой мокряди, а наш Васька едва с конями сладил и тишком потрусил дальше, потому что руки у него от страха дрожали и тряслись. Оттого явились мы домой далеко за полночь и ничуть не были изумлены тем, что нас никто не встречает и не бросается нам в объятия с поцелуями и расспросами. Конечно, в такую пору все давно должны спать: и Наташа, и гостья наша, Марья Романовна, и прислуга. Отправились в опочивальню и мы с супругою, однако все же неспокойно было у нее на сердце, вот и решила она пойти наведать дочку. Подошла к опочивальне тихою стопою да и узрела, что двери растворены. Заглянула и видит, что огонь в печи догорает без присмотру, и в слабых отсветах его различила она, что Наташина постель пуста. Сердце у нее, конечно, тревожно сжалось, но еще оставалась надежда, что Наташа пошла на сон грядущий поболтать с подружкой своей и кузиною Машей Любавиновой. Но и в спальне гостьи нашей царило то же опустение, точно так же угасал огонь в печи и пребывала разобранной и перемятой постель. Кроме того, обнаружили мы в сей спальне большой беспорядок: стояли на полу ковши с водой и ведро с блевотою, а также валялся флакон с нюхательными солями. Ни Маши, ни Наташи нигде не было. Кинулись мы искать – и выяснили, что дочь наша и гостья исчезли, а вместе с ними пропала без следа горничная девушка госпожи Любавиновой Лушенька. И где их теперь искать, кто тот злодей, который покусился на единственное наше сокровище, украв и дочку, и Марью Романовну, совершенно неведомо!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора