Оруэлл использовал слова «эрудит», «интеллектуал», «интеллигенция» для выражения неодобрения, терпеть не мог «Блумсберийский кружок»[21] и не просто ожидал, но надеялся, что по уровню продаж «Хижина дяди Тома» даст фору произведениям Вирджинии Вулф. Он едко высмеивал элиту, считая правящий класс «глупым». В 1941 году он объявлял, что Британия — самая классовая страна на земле, управляемая «стариками и слабоумными», «семья, во главе которой стоят не те люди»; однако при всем том признавал, что правящий класс «морально честен и тверд», а в военную пору «вполне готов расстаться с жизнью». Положение представителей рабочего класса он описывал сочувственно и гневно, считая, что рабочие мудрее интеллектуалов, но не идеализировал их; в своей борьбе они виделись ему «слепыми и неразумными», как растение, тянущееся к свету.
Оруэлл и в других вопросах проявляет свою глубинную английскую сущность. Ему совершенно чужды теоретизирования и подозрительны обобщения, не основанные на конкретном опыте. Он моралист и пуританин; невзирая на популизм и сочувствие к рабочему классу, он брезглив, нетерпим к запахам тела и нечистот. Его изображение евреев столь карикатурно, что граничит с антисемитизмом; он ничтоже сумняшеся использует такие гомофобские выражения, как «извращенцы-леваки» и «голубые поэты», как будто это общепринятые социологические термины. Он не приемлет кухню других народов и считает, что французы ничего не смыслят в кулинарии; при этом, увидев в Марокко газель, он мечтает о мятном соусе. Он требует, чтобы люди заваривали и пили чай строго определенным образом, а в редкие минуты сентиментальности рисует в своем воображении идеальный паб. Его не интересуют земные блага, одежда, мода, спорт, какие бы то ни было фривольности — разве что это фривольности такого рода (например, открытки с видами пляжей или журналы для мальчиков), которые ведут к более широким социальным размышлениям. Он любит деревья и розы, а секс практически не упоминает. Из всех беллетристических жанров он отдает предпочтение эссе — сугубо английской литературной форме. Он — нескладный правдолюб, а что (любят притворно вопрошать англичане) может быть более английским? Наконец, выбирая псевдоним, он остановился на имени христианского святого, покровителя Англии. В святцах и в списках национальных достояний встречается немного Эриков. Разве что святой Эрик, да и тот был швед, а не полноценный, признанный папой римским святой.
«Переосмысливать свою историю, — писал Эрнст Ренан, — вот что, среди прочего, требуется для бытия нации». Ренан не случайно сказал «бытия», а не «становления»: самообман — это постоянное требование, а не просто миф, возникший на первоначальном этапе создания государства. Аналогичным образом для бытия нации необходимо переосмысливать — и время от времени обновлять — культовые фигуры. Тот Оруэлл, которого англичане причислили к лику святых, — потомок пинающего камни, питающегося мясом здравомыслящего доктора Джонсона (еще одного гибкого культового конструкта). И тот же Оруэлл пишет издателю Фредерику Уорбургу в октябре 1948 года: «С моей точки зрения, Сартр — пустозвон, и я собираюсь отправить его в отставку». Того же самого Оруэлла отличают четкость мысли, простота изложения, нравственная прозрачность и правдолюбие. Однако не все так просто, даже в смысле правдолюбия, и высказывание Оруэлла «Всякое произведение искусства — в той или иной мере пропаганда» должно настораживать (и наводить на мысль, что изречение это применимо прежде всего к журналистике). Возьмем оруэлловское обличение школы Святого Киприана. Хотя создавалось это произведение три десятилетия спустя после злоключений юного Эрика Блэра, в нем гораздо больше желчи, нежели в рассказах всех остальных, кто писал об этой школе. Доживи Оруэлл до похорон Флип, месть спортивных обозревателей, писавших на темы гольфа, была бы достойна самой школы, увековеченной писателем. Но было ли повествование Оруэлла столь беспощадным потому, что он видел больше правды, чем другие, или потому, что время его не смягчило, или потому, что задним числом он ясно понял, до какой степени система образования искажала юные умы и души в угоду более широким целям британского истеблишмента и Британской империи? И (не) нажимал ли он пропагандистским пальцем на чашу весов?
В истории литературы есть один краткий миг, который желали бы засвидетельствовать многие оруэллианцы: это встреча биографа Оруэлла Бернарда Крика и вдовы Оруэлла Сони в ресторане «Берторелли». Крик осмелился подвергнуть сомнению полную правдивость одного из самых известных документальных произведений Оруэлла — «Убийство слона». Соня, «к восторгу всех остальных посетителей», сообщает Крик, «завопила» на него через столик: «Естественно, он застрелил проклятого слона. Он же ясно сказал. Вечно вы сомневаетесь в его проклятой честности!» Вдова, как вы понимаете, вопила за Англию. Ибо Англия хочет верить, что Оруэлл, видевший насквозь догматизм и фальшь идеологической риторики, отказывался признать, что факты относительны, податливы или тенденциозны; кроме того, он внушал нам, что даже при недоступности ста процентов истины шестьдесят семь процентов ее все же доступно, что это всегда лучше, чем шестьдесят шесть процентов, и что в моральном плане таким незначительным числом можно пренебречь.
Но непатриотичный скептик вечно упорствует — и Крик не стал исключением. В послесловии к карманному изданию биографии Оруэлла он цитирует магнитофонную запись воспоминаний простого старика бирманца об изложенном писателем эпизоде. Со слов престарелого очевидца, Оруэлл и в самом деле застрелил «проклятого слона». Однако слон, вопреки утверждениям Оруэлла, не был повинен в жестоком убийстве кули (чей труп во всех подробностях описан в очерке); далее, поскольку слон был ценным имуществом компании, уничтожать которое непозволительно, его владелец подал жалобу в правительство, в результате чего Оруэлла сослали в захолустную провинцию, и некий полковник Уэлборн назвал его «позором Итона». Такого рода внешними сомнениями, возможно, подтверждаются внутренние сомнения литературного жанра. Как утверждает Крик, двенадцать из четырнадцати очерков, выпущенных издательством «Penguin New Writing», где впервые появилось «Убийство слона», в равной степени относились к модному в то время жанру, не делавшему различий между правдой и вымыслом, — к документалистике «аутентичного стиля».
Тот же самый скепсис, или критический анализ, вполне применим — и был применен — к не менее известному антиимперскому произведению Оруэлла «Казнь через повешение». Крик, восхищавшийся этими шестью страницами, которые вобрали в себя «ужас Гойи вкупе с точными, приземленными наблюдениями Сиккерта»,[22] не знал наверняка, видел ли когда-либо Оруэлл воочию казнь через повешение; а если видел, то ту ли самую: очерк подразумевает, что описание казни носит обобщенный характер.
В любом случае из повествования Оруэлла выпущена одна небезынтересная подробность: какое бы то ни было указание на причину казни. Доведись вам в качестве молодого журналиста присутствовать при казни, а потом распивать виски с палачами, вы бы наверняка спросили, в каком преступлении обвиняли этого бедолагу. Почему бы тогда не поделиться этим с читателями?
Возможно, преступление было столь ужасающим, что Оруэлл о нем умолчал, дабы не склонять читателей к оправданию смертной казни. Возможно также, что автор счел причину казни несущественной, поскольку придерживался мнения, что любая казнь, в любой стране — это «невыразимое зло». Или же, как подозревал Крик, Оруэлл описывал типичную, а не конкретную казнь.
Когда Дирк Богард или Рональд Рейган преувеличивают (или выдумывают) свои военные заслуги, мы считаем, что они слегка (или сильно) заблуждаются. При сочувственном отношении можно допустить, что они разок-другой отступили от истины, а потом увязли в этом своем рассказе. Почему же мы должны подходить к Джорджу Оруэллу с другой меркой? Потому что это Оруэлл. Мы могли бы сказать, как это сделал Дэвид Лодж в своем отзыве о «Казни через повешение», что ценность двух «бирманских» очерков не определяется степенью их фактической правдивости. Но это сугубо литературная защита, поблажка писателю, которым мы восхищаемся несмотря ни на что. Однако перед нами не какой-нибудь единомышленник Форда Мэдокса Форда, считавшего, что впечатления более истинны, нежели грубые факты; и если порядком забытого Форда иногда считают «писателем для писателей», то причисленный к лику святых Оруэлл был полной его противоположностью — своего рода писателем не для писателей. Порой наивная реакция оказывается самой верной. Многие утратили бы уважение или доверие к любимому писателю, узнав, что на самом деле он не убивал этого проклятого слона и не присутствовал при этой проклятой казни, хотя сам он, Оруэлл, утверждал обратное; а если так, то не уподобился ли он тем ловким политиканам, которых сам же клеймил позором? Если «всякое произведение искусства — в той или иной мере пропаганда», не должны ли мы предположить, что пропаганда имеет место даже в том случае, когда ты стоишь на стороне истины, правосудия и ангелов?