Ключевое слово здесь опять-таки – «перемены» (и), которые обозначают также «легкость» и «безыскусность» жизни (то же понятие составляет заглавие главного китайского канона – «Книги Перемен»). Поистине, нет ничего более легкого и непринужденного, чем перемены в жизни, которые всегда случаются внезапно и как бы сами собой. Но чтение «Дао дэ цзина», согласно Дэцину, есть нечто большее: оно завершается событием в его изначальном смысле события или даже – сделаем еще один шаг – «событийности» сущего. Оно знаменует погружение в сокровенное, не-пространственное пространство «сердечной встречи», или, как еще говорили в Китае, «утонченного резонанса» вещей. Эта сила бытийственности бытия, круговорот вечно начинающегося Начала определяют жизнь сознания в двух ее главных модусах: памяти и воображения, даже если речь идет о воспоминании ни о чем и о чаянии невозможного. Событие «сердечной встречи» случается редко – точнее, вне субъективной длительности существования, ведь оно вмещает в себя всю бездну памятуемого и предвосхищаемого. Но только оно подлинно.
Ниже Дэцин разъясняет подробнее смысл чтения «Дао дэ цзина» как медитации.
«Сначала нельзя позволять словам книги обманывать себя. Потом нужно в совершенстве овладеть искусством успокоения себя, научиться всем тонкостям владения сердцем, и только тогда можно досконально вникнуть в корень своей духовной обремененности. В постижении самоочевидной действительности своего опыта и сокрыта радость, о которой говорит Лао-цзы. Так можно прозреть суть всех мирских событий и проникнуть в истоки всех людских чувств.
В мире же о Лао-цзы судят не по собственному опыту духовного свершения,[10] а только по его словам, и потому не могут его понять. Есть и такие, которые в безумном упоении пишут на него ученые толкования и не понимают, что его мудрость нужно постигать на путях самоуспокоения».[11]
Итак, истина Лао-цзы – это само действие, но действие совершенно особое, беспредметное и потому как бы… бездеятельное. Даосский канон – это не система философии, но и не «руководство к действию», а, скорее, указание на сами условия действенности действия. Он есть повод к нескончаемому вдумыванию – нескончаемому потому, что оно только освобождает от оков деловитого «думания».
Попробуем теперь оценить особенности языка и стиля «Дао дэ цзина».
Как уже говорилось, самая примечательная черта писательской манеры Лао-цзы – это его явное пристрастие к афористически кратким и притом парадоксальным суждениям. «В прямых речах все говорится наоборот», – таково уже знакомое нам писательское кредо даосского патриарха. Слово «наоборот» (фань) у Лао-цзы обозначает природу той самой непроизвольной и безусловной «перемены» в жизненном опыте, которая увлекает в незапамятную будущность, возвращает к вечно начинающемуся началу. Это слово указывает на «возвращение», которое всегда противоположно всем видимым тенденциям, всякому «развитию событий». Подвижник Пути воистину «живет наоборот»: он не-мыслит в мысли, не-действует в действии, не-говорит в речи, не-желает в желании. Его мудрость ставит предел всякому выражению. Но и афоризм, о чем напоминает уже греческая этимология этого термина, призван указывать предел выражения. Как литературная форма, он есть такое высказывание, которое несет в себе свое собственное ограничение, стремится упразднить самое себя, прийти к той предельной конкретности опыта, которая есть вечный исход и вездесущность «иного». Истинное обоснование афоризма заключено не в нем самом, а в чем-то другом и даже противоположном словесности – в безмолвии чистой действенности. Афоризм устанавливает не общую истину, а истинность особого взгляда на вещи. Он утверждает конкретные, исключительные, всегда «другие» качества опыта. Лао-цзы, по его собственным словам, «не похож на всех». Его мудрость такова, что он живет в мире одиноким и неузнанным. А афористическая речь – точный образ его истины как вездесущей границы, бесконечной конечности.
Любовь Лао-цзы к слову, отрицающему себя или, лучше сказать, освобождающемуся от самого себя, уже не покажется нам ни оплошностью неумелого мыслителя, ни произвольно выбранным литературным приемом, ни позой конспиролога. Она задана даосским представлением о реальности как самопревращении (превращении превращения), которое в равной мере существует и осознается, присуще и жизни, и человеческому творчеству. Парадоксальность суждений Лао-цзы есть самый верный признак осмысленности речи, и, следовательно, искренности говорящего. Что же касается повествования, то оно в даосской литературе получает форму притчи или анекдота (этот жанр представлен, в частности, в книге «Ле-цзы»). И притча, и анекдот имеют нечто общее с афоризмом, ведь они тоже указывают на реальность, пребывающую вне сказанного, и в этом смысле представляют собой способ сказать, ничего не называя.[12]
Принцип самоограничения литературной формы объясняет, во-первых, сведение словесности к толкованию и, во-вторых, идею иерархии словесности, в которой собственно сообщению отводится низшее и подчиненное место. Это обстоятельство позволяет выявить определенный порядок в организации даосской словесности. В свое время А. Уэйли высказал мысль о наличии в даосской литературе разных хронологических пластов. Древнейший ее слой он определил как «гимны для посвященных». Речь идет об изречениях, в которых содержатся разные загадочные и туманные образы, вроде Сокровенной Женщины, Матери мира, Цельного Ствола, Небесных ворот, Пустоты, Срединности и проч. Подобные образы, по мнению А. Уэйли, не были призваны что-то определить или о чем-то сообщить. Они играли роль своеобразных опознавательных знаков, указывавших на принадлежность к определенному кругу идей. Что же касается жанра притч и анекдотов, то он сложился позднее и, будучи обращенным к внешней аудитории, является ответом на вызов публичности.[13]
Было бы большим упрощением полагать, что концепция А. Уэйли описывает действительную хронологию развития даосской мысли. К тому же в ней отсутствует центральное звено даосской словесности – парадоксальные афоризмы, являющиеся, несомненно, плодом рефлексии на внутренний опыт. Тем не менее, с учетом этого звена мы можем говорить об определенной последовательности в развитии даосской словесности как формы иносказания. Если первичные метафоры являют самый простой и очевидный образ иносказательности, а парадоксальные афоризмы раскрывают антиномическую структуру смысла, то в анекдоте и притче иносказательность (и, соответственно, смысл сообщения) убраны в подтекст: и притча, и анекдот всем понятны, но всегда сообщают о чем-то неназванном и даже неназываемом. В то же время повествовательный характер сближает их с чуждым афористическому языку жанром рассуждения. Так канон, этот язык чистой действенности бытия, уступает место комментарию как форме знания о бытии.
Развивая взгляды А. Уэйли, американский исследователь М. ЛаФарг выдвинул свою гипотезу происхождения «Дао дэ цзина». По его мнению, изречения, составляющие костяк главного даосского канона, первоначально имели хождение в узком кругу образованных людей, которых М. ЛаФарг предположительно именует «лаоистами». Эти изречения употреблялись на манер народных поговорок, то есть когда для этого представлялись «подходящие случаи». Последние имели отношение либо к практике самосовершенствования, либо к полемике с враждебными школами мысли. Текст «Дао дэ цзина», продолжает ЛаФарг, был составлен «представителями лаоистской школы во втором или третьем поколении, когда они стали размышлять над традиционными устными изречениями, уже воспринимавшимися как великая сокровищница мудрости».[14]
Без сомнения, нынешний текст «Дао дэ цзина» складывался в течение длительного времени, измеряющегося столетиями. Тем не менее, это обстоятельство не снижает его ценности в рамках породившего его миросозерцания. Долгая и даже бесконечно длящаяся временная перспектива опыта и, соответственно, внутренняя прерывность, свойственная отдельным суждениям, является, как мы уже выяснили, даже необходимым условием постижения истины, которой учит Лао-цзы. Не следует также переоценивать значение факторов полемики или даже йогической практики в формировании даосской традиции. Трудно заподозрить ревностного полемиста в том, кто утверждает, что слова сообщают не то, что они значат. И столь же трудно причислить к наставникам йоги того, кто объявляет своей целью предоставить всему быть таким, каково оно есть. И полемическая риторика, и методы духовной аскезы возникают, скорее, как побочные продукты «лаоистского» наследия. Ядро же последнего составляет особая жизненная позиция и самобытный склад мышления, в которых парадоксальным образом совмещаются чистое умозрение и чистое действие, интимное и всеобщее. Этим внутренним единством запечатленного в «Дао дэ цзине» жизнепонимания, без сомнения, объясняется отмечаемая многими исследователями удивительная смысловая цельность книги, тем более поразительная на фоне ее необычайного стилистического разнообразия: прозаические фрагменты чередуются в ней с рифмованными пассажами, причем рифмы не имеют какого-либо единого образца. Композиция отдельных глав подчинена некоему неформальному, слитому с течением самой жизни порядку: здесь есть зачин, экспозиция темы и концовка, причем главы нередко группируются по тематическому признаку. В результате текст «Дао дэ цзина» выстраивается по образу музыкального произведения с его сменой ритмов и регистров, акцентами, кульминациями и вариациями темы, одним словом – с его диалогичностью и прерывностью формы, без которых не бывает истинной гармонии. Это, в конце концов, музыка самой жизни, которую нельзя сделать объектом «понимания». Ей можно только открыться. Ей нужно довериться.