А Нина, маленькая, сухонькая, в подвязанной назад концами шалюшке, телогрейке ниже колен, оказывается совсем древней баушкой, стоящей позади Лехи и пытающейся вытащить из сугроба раздвигу.
— Почему твою? — удивляется Леха. — На складе дали. — Он подходит к баушке, вытаскивает из снега раздвигу, ручка которой возвышается теперь до ее носа.
— Моя раздвига! — Баушка обрадованно хватается за ручку. — Потому что больше таких нету. Галька, ну-ка глянь, написано тут «Сюзёва»? — Она придвигает толстую залоснившуюся ручку раздвиги к своим прищуренным глазам.
— Написано — не написано, — ни с чего вдруг сердится Леха и выхватывает раздвигу из слабых старушечьих рук. — На складе была, значит, общественная. Неси мне другую, эту отдам.
— Сволочь ты, — неожиданно хищно ощеривается в ответ баушка. — Где я тебе ее возьму, если больше таких нету? — И тут же начинает реветь, по-детски хлюпая носом, размазывая мокро по щекам. — Мне только самый лист-от железный давали. Славка сам все смастерил. А летом где держать, балкона у нас нету-у. Без раздвиги, говорит, не стану-у.
— Ять-переять. — Леха растерялся. — Забирай ты ее и катись. Че реветь-то?
Баушка Сюзёва, вцепившись в раздвигу двумя руками, поволокла ее по дороге, гремя на всю округу и спотыкаясь в темноте.
А в природе и малозаметном пока рядом с ней рукотворном мире все казалось в этот час особенно покойно и чисто. Спали в сквере напротив Лехиного дома и в лесах вокруг городка укрытые толстым снегом, мохнатые от него деревья. Топорщились из пышных сугробов остриями коричневых спиц кусты у подъездов и вдоль далеких неведомых дорог. И новый снег, упавший за ночь с низких тяжелых облаков, не успев слежаться, переливался каждой крохотной снежинкой под льющимся из проснувшихся окон желтым электрическим светом. Густой белый дым из труб комбината не беспокоил городок, несущийся над ним ветер гнал дым в сторону ледовитого океана. Утро было раннее, тихое, темно-синее. И с этого утра в новой жизни Лехи Самохвалова все пошло наперекосяк.
Раздвигу он себе сделал, походил по помойкам, нашел лист нержавейки, приладил к ней ручку, но стал выходить на работу позже, когда другие дворники уже разойдутся по домам, и потому всякий раз спешил, загоравшиеся окна домов слепили глаза его укором, звенели будильники в квартирах. Леха каждый раз вздрагивал, чертыхался на идущих мимо людей, которые задерживали работу, снег притаптывали и казались Лехе усталыми, невыспавшимися. А снег словно в отместку ему все сыпал и сыпал, и все равно остатки дней были пустыми и долгими, Леха казался себе тунеядцем, Натаха представлялась ему теперь только с виду доброй, а на самом деле затаившей обиду, что так быстро он согласился на легкий утренний труд, раньше он ей все рассказывал до капли, теперь затаил в себе, да и таить особо нечего было, мелочь.
Галина теперь приходила к нему на участок чаще всего не одна. Раз привела молодую женщину в черной искусственной шубейке, агитировала опять не скрести до асфальта дорожки у подъездов, женщина молчала, только хихикала, прикрывая пушистой варежкой широкоскулое лицо. В другой раз она явилась с крепкой высокой старухой. Старуха резала жесткой суконной рукавицей морозный воздух и выступала, как на собрании, что со всем этим пора кончать, хватит начальству над ними изъезжаться, орать на них, как на быдлов, слава Богу, не те времена, не сталинские и не брежневские, телевизор надо начальству смотреть, учиться разговаривать с народом. Дивился Леха на политически образованную старуху, которая уже утверждала, что и дорогу вдоль дома они не должны чистить, но понять ничего не мог. К тому же Галина однажды вышла на свой участок позже Лехи и, проходя мимо, сладко потянулась:
— Ох, припоздала я седни. Не дома ночевала.
Пробовал Леха чистить свой участок ночами, но дни тогда оказывались вовсе длинными, к тому же довольно крепко обложили его как-то из окна, когда он громко скребся на крыльце. И не унималась язва. До самого вечера, пока не возвращалась домой семья, лежал Леха на диване животом вниз, уткнув кулак в солнечное сплетение, думал. Мысли все лезли какие-то несуразные, глупые. Про то, к примеру, для чего он живет и что ему от этой жизни надо, хотя, может, и наоборот, чего ей надо от него. Никогда такого раньше не бывало, жизнь была как жизнь. Уехал он тогда из деревни, учился на бульдозериста, о прошлом не жалел, о будущем не думал. А тут Катька, молодая бойкая разведенка: двухкомнатная квартира в благоустроенном доме, отец-мать, у отца машина, семилетняя девчонка Катькина на пианино учится. Зачем он с ними связался-то, для чего? Безголовость гольная, семьи, конечно, хотелось, женился опять, как положено, учиться бросил, семью кормить надо, алименты на сына стал платить. Сначала все ладно пошло, но недолго. Два раза в месяц семья собиралась в большой комнате за круглым столом, и доставались конверты, кто сколько в дом, значит, принес. У каждого свой конверт: у тестя, тещи, Катьки и даже у девчонки, алименты от ее отца. И как-то так выходило, что Лехин конверт был самым несолидным, не соответствовал мужицкому вкладу, тесть мужиком не считался, пенсионером. Семейство же и решило, что Лехе ввиду его алиментов придется подрабатывать. Он и подрабатывал: день на тракторе в карьере, вечером грузчиком в магазине. Так и шло, хоть он и видел уже, что ковры старые, поедены молью, расстилаются только на случай гостей, тогда же и скатерть бархатная на стол кладется, машина, одно название ей — ржавое корыто. Катька и теща в золоте ходят, тесть то терпит, то в гараже до чертиков напивается. Пробовал Леха с ним пить, не пошло, стал просить новые туфли к весне, распорядитель конвертов, теща, опять ему про алименты напомнила, Катьке нашептывает, чтоб та брюхатела скорей. А Леха однажды свои дырявые рубахи в портфель собрал и ушел в общежитие.
И все охота ему было на кого-нибудь выучиться, после школы сразу не мог, ребят в семье шестеро было, он старший, да и не понимал еще тогда, что охота. Теперь поступил в лесной техникум, но шиш с маслом: Катька девку родила, хай подняла на весь город. Устроился Леха на комбинат, встал к станку, до трехсот порой выходило, двойные алименты тянул, одиночеством маялся, но и тогда в башку такого не лезло, для чего да как жить.
Может, потому, что скоро все разрешилось. Натахиного мужика, известного в городе пьяницу, пырнул ножиком собутыльник, и с концами. А Натаха ж она что пичуга беззащитная, костюм Лехе сшила и запорола в расстройстве своем. Он на последнюю примерку к ней, а она ревет. Она ревет, а ему радостно и спокойно. Натаха ж она что ручеек летний, в жарком поле, среди засохшей травы. И мигом все у них сладилось, Ромку он усыновил, Светочка родилась вскоре. Думать и вовсе стало некогда. Четверо ребят у него на шее, голы они с Натахой как соколы, в квартире у нее шаром покати, у него и того нету. Все сверхурочные в цехе на Лехе Самохвалове, все оборудование до винтика он изучил, в слесаря перевели, а он еще каждую зиму, как разбегаются, испугавшись большого северного снега, дворники, кидал этот снег, но не так, как теперь, а с натугой, с потом, до ломоты в костях. И не была в тягость жизнь, ни прошлая, ни настоящая, на Светочку наглядеться не мог, а уж Натаха как его жалела. От безделья, что ли, в голову теперь все это лезет, сколько успел наворотить, напутать за неполных сорок-то лет, все оттого, что не знал никогда, для чего да зачем.
В таком вот виде, скрытом от всего внешнего мира, как ноющая в крепком снаружи нутре язва, оказался Леха следующим ранним утром на своем участке. Снегу за ночь навалило по колено, снег все сыпал и сыпал, делая неправдоподобно белым, плотным и одновременно невидимым этот белый свет. Сильный ветер дул с севера, неся на город вонючий дым комбината, метель скакала над дорогой, поднимала из сквера уже слежавшийся снег, несла его к Лехиному дому, стукалась в темные еще окна, закручивалась над дорогой в гигантские мохнатые сверла. И выло, выло что-то в сидящем на крыше небе, железно свистело, издевательски ухало.
— Леха-а! — слабо донеслось до него сквозь этот вой, свист и уханье.
Не оборачивается Леха, гребет.
— Тут он, тут, — уже явственно настигает его голос Галины.
Запыхавшийся Леха останавливается, сталкивает с мокрого лба шапку. Галина обходит его, становится перед раздвигай. А вслед за ней из снежной круговерти одна за другой проявляются женские фигуры, одна нелепее другой: кто в мужской ушанке, кто в лисьем треухе, кто повязанный до самых глаз толстой шалью, все кургузые, из-за больших неуклюжих телогреек, вязнут в снегу, спотыкаются, двоятся, троятся в заполненном снегом воздухе. Тут и политически образованная старуха, и хихикающая маленькая женщина, и баушка Сюзёва, пыхтя, как самовар, трет слепящиеся старые глаза.
— Чистишь, значит, дорогу, — сурово начинает Галина.
— А че? — удивляется Леха.