Джулиан Барнс «Лимонный пирог»
Краткая история стрижек[1]
1
В первый раз после их переезда его привела мама. Предположительно, чтобы оценить парикмахера. Будто распоряжение «покороче сзади и по бокам и чуть-чуть убрать на макушке» в этом новом пригороде могло означать что-то другое. Он так не думал. Все остальное выглядело тем же самым: пыточное кресло, хирургические запашки, ремень и сложенная бритва — сложенная не для безопасности, а как угроза. И, главное, заплечных дел мастер был тем же самым: психом с огромными ручищами, тем, кто нагибает твою голову так, что чуть гортань не ломается, кто тычет тебе в ухо бамбуковым пальцем.
— Проинспектируйте, мадам? — сказал он, подмазываясь, когда закончил.
Мама стряхнула с себя воздействие журнала и встала.
— Очень мило, — сказала она неопределенно, наклоняясь над ним, распространяя тот же запах. — В следующий раз он придет сам.
На улице она потерла его по щеке, поглядела на него ленивыми глазами и пробормотала:
— Бедный обстриженный ягненочек.
А теперь он был предоставлен сам себе. Шагая мимо конторы агента по недвижимости, спортивного магазина и банка с верхним этажом из бревен, он репетировал, как скажет: «Покороче сзади и по бокам и чуть-чуть убрать на макушке». Он произносил слова напряженно, одним духом, главное было произнести их. Не путая. Как молитву. В кармане у него лежали шиллинг и трехпенсовик; он потуже сжал носовой платок, чтобы обезопасить монеты. Ему не нравилось, что ему не разрешено бояться. У зубного врача было проще: мама всегда приводила тебя сама, врач всегда делал тебе больно, но потом он всегда давал тебе тянучку за то, что ты был хорошим мальчиком, а выходя в приемную, ты делал вид перед другими пациентами, будто ты железный. Родители гордились тобой. «Побывал на войне?» — спрашивал папа. Боль вводила тебя в мир взрослых фраз. Зубной врач говорил: «Скажи своему отцу, что ты годен для десанта. Он поймет». И он возвращался домой, и папа говорил: «Побывал на войне?» — и он отвечал: «Мистер Гордон говорит, что я годен для десанта».
Входя, он ощутил себя почти значимым, так по-взрослому пружинила дверь под его ладонью. Но парикмахер только кивнул, ткнул гребенкой в сторону ряда стульев с высокими спинками и снова принял изогнутую стойку над седым хрычом. Грегори сел. Стул под ним скрипнул. Ему уже хотелось посикать. Рядом с ним был ящик с журналами, но он не посмел в них заглянуть и уставился на пол, на гнездышки хомячков из состриженных волос.
Когда подошла его очередь, парикмахер положил на сиденье толстую резиновую подушку. Жест был оскорбительно-унизительным. Он же носит длинные брюки уже десять с половиной месяцев. Вот так всегда. Правил толком не знаешь, не знаешь, пытают ли они таким образом всех или одного тебя. Вот как теперь: парикмахер примеривался удавить его простыней, все туже затягивая ее у него на шее, а затем запихнул салфетку ему за воротник.
— И что мы можем сделать для вас сегодня, молодой человек? — Тон намекал, что непотребная и коварная мокрица, какой он, несомненно, является, пробраться сюда могла по многим самым разным причинам.
После паузы Грегори сказал:
— Я бы хотел постричься. Пожалуйста.
— Ну, так, значит, ты пришел туда, куда следует, верно? — Парикмахер постучал гребенкой по его макушке, не больно, но и не приятно.
— Покороче-сзади-и-по-бокам-и-чуть-чуть-убрать-на-макушке.
— Ну, так трогаемся, — сказал парикмахер.
Мальчиков они стригли только в определенные часы недели. Объявление предупреждало: «Мальчиков утром в субботу не стрижем». В субботу они закрывались уже днем, так что можно было бы написать: «Мальчиков по субботам не стрижем». Мальчикам приходилось стричься, когда мужчинам было неудобно. По крайней мере мужчинам работающим. Он ходил в часы, когда остальными клиентами были пенсионеры. Парикмахеров было трое, все пожилые, в белых халатах, и они распределяли свое время между юными и старыми. Они подмазывались к прочищающим горло старым хрычам, вели с ними таинственные разговоры, делали вид, будто очень интересуются их занятиями. Старые хрычи носили пиджаки и кашне даже летом, а уходя, давали чаевые. Грегори следил за передачей уголком глаза. Один человек дает другому деньги, тайное полурукопожатие, и оба делают вид, будто никакой передачи не было.
Мальчики на чай не дают. Может быть, потому-то парикмахеры и ненавидят мальчиков. Они платят меньше и на чай не дают. И еще они вертелись. А точнее, их мамы говорили им, чтобы они не вертелись, и они не вертелись, но это не мешало парикмахерам бить их по головам ладонями, твердыми, как плоская сторона топорика, и бурчать: «Не вертись!» Ходили рассказы про мальчиков, у которых остригали верхушки ушей, потому что они вертелись. А бритвы называют «горлорезками». Все парикмахеры были психи.
— Значит, мы в отряде волчат?
Грегори не сразу сообразил, что спрашивают его. А потом не мог решить, держать ли голову опущенной или посмотреть вверх в зеркало на парикмахера. В конце концов он оставил голову опущенной и сказал «нет».
— Значит, уже бойскаут?
— Нет.
— Крестоносец.[2]
Грегори не знал, что это такое. Он начал приподнимать голову, но парикмахер стукнул гребенкой по его макушке.
— Не вертись, кому сказано.
Грегори так испугался психа, что не сумел ответить, и парикмахер счел это отрицательным ответом.
— Прекрасная организация «Крестоносцы». Ты подумай, подумай.
Грегори подумал, как его рубят на куски кривые мечи сарацинов, как его, растянутого между колышками на песке пустыни, поедают муравьи и стервятники. Одновременно он подчинялся холодной гладкости ножниц — всегда холодных, даже когда они были теплыми. Крепко зажмурившись, он терпел пытку щекоткой от падающих на лицо состригаемых волос. Он сидел, все еще жмурясь, в убеждении, что парикмахер должен был бы покончить со стрижкой давным-давно, но он такой псих, что, наверное, будет стричь и стричь, пока Грегори не станет совсем лысым. А впереди еще маячила направка бритвы на ремне, а это значит, что тебе перережут горло; сухое скребущее ощущение лезвия рядом с твоим ухом и на шее сзади; кисточка, сунутая тебе в глаза и нос, чтобы вымести волоски.
Все это были кусочки, которые вгоняли тебя в дрожь всякий раз. Но в этом месте, кроме того, пряталось что-то еще жутчее. Он подозревал какую-то неприличность. То, про что ты не знал или про что тебе знать не полагалось, обычно оборачивалось неприличностью. Например, парикмахерская вывеска-шест. Сразу же видно, что неприлично. В том месте это была старая раскрашенная деревяшка с разноцветной каемкой. А тут она работает на электричестве и все время крутится в разноцветьи. Это еще неприличнее, подумал он. Ну, а ящики с журналами. Он был уверен, что некоторые журналы очень неприличные. Все было неприличным, если так считать. Великая истина жизни, которую он только сейчас открыл. Но он ничего против не имел. Неприличное Грегори нравилось.
Не поворачивая головы, он посмотрел в створке зеркала на пенсионера через два кресла от него. Тот чего-то бэкал громким голосом, как все старые хрычи. Теперь его парикмахер, нагибаясь над ним, маленькими ножничками с закругленными кончиками выстригал волоски из его бровей. А потом и из ноздрей, и из ушей. Выстригал веточки из его ушных дырок. Противно, дальше некуда. Наконец парикмахер начал кисточкой втирать порошок в шею старого хрыча.
Это еще зачем?
Тут его заплечных дел мастер вытащил машинку. Еще одно, чего Грегори не любил. Иногда они пользовались ручными машинками, вроде консервных открывалок: взз, трр, взз, трр по верхушке его черепа, пока не вскрывались его мозги. Но эта была жужжалкой — в десять раз хуже, потому что такие могут убить тебя током. Он сто раз видел это в воображении. Парикмахер жужжит себе, не замечая, что делает, вообще ненавидит тебя за то, что ты мальчик, и отхватывает клинышек с твоего уха, кровь льет на машинку, короткое замыкание, и тебя убивает током на месте. Наверное, миллионы раз такое случалось. А парикмахер всегда остается жив-здоров, потому что носит обувь на резиновой подошве.
В школе они плавали голышом. Мистер Лофтхаус надевал мешочек, чтобы они не видели его моталку. Мальчики снимали с себя все, принимали душ от вшей, а может, от бородавок или еще чего-то, или чтоб не вонять, как Вуд, а потом прыгали в бассейн. Ты подпрыгиваешь вверх, и вода бьет тебя по яйцам. Получается неприличность, и ты стараешься, чтобы учитель не заметил. От воды яйца у тебя становятся тугими, а потому твой петушок еще больше топорщится, а после они растирались полотенцами досуха и глядели друг на друга, не глядя, а вроде вбок, как в зеркало в парикмахерской. Все в классе были одного возраста, но некоторые были там еще совсем лысые; у других, как у Грегори, была полоска из волос поперек, а на яйцах ничего; а некоторые, вроде Хопкинсона и Шапиро, были уже волосатыми, как мужчины, и потемнее цветом, коричневатые, как папин, когда он пикал, стоя перед специальной раковиной. Ну, все-таки у него волосы какие-никакие, а есть, не то, что Лысый Бристоу и Холл, и Вуд. Но вот как Хопкинсон и Шапиро добились такого? У всех остальных только петушки, а у них моталки.