— Вася Трушин, наш комсомольский секретарь, — познакомил нас председатель. — Вася советует привезти старика сюда, а то у него старуха чересчур бойкая — слова сказать не дает. Вы не разрешите воспользоваться вашей машиной?
Окский, конечно, разрешил.
Председатель вышел вместе с комсомольским секретарем. Отсутствовал он довольно долго. Наконец в сенях послышался шум, шарканье сапог, и мы уже думали, что сейчас увидим современника Щепкина, но вместо него вошли пять или шесть колхозников во главе с высоким бритоголовым человеком, счетоводом. Оказывается, им тоже хотелось послушать нашу беседу со стариком.
— А вы уверены, что он лично знал Щепкина? — тревожно спросил Окский.
— Должен знать, — убежденно ответил счетовод. — Покойный дедусь говорил, что у них тут не было мужика, чтоб не знал Щепкина.
— Старики балакают, будто Щепкин сюда наведывался, когда на юг лечиться ездил, — заметил один из колхозников.
— Покойный дедусь говорил, — строго продолжал счетовод, — что они Щепкина на театре в Курске видели, а после с ним беседу имели.
— А вот мой дед Щепкина в Орловском театре глядел, — вставил другой колхозник, — дед на Орловском тракте извозом занимался.
— Ну, а что они про Щепкина рассказывали? — жадно спросил Окский.
Колхозник покосился на блокнот в руках Окского и потер подбородок, точно удивляясь, как это он быстро защетинился.
— А чего рассказывали, про то вы сейчас от очевидца услышите, — ответил он спокойно.
— Покойный дедусь говорил, — все так же строго, не то в осуждение, не то в назидание кому-то сказал счетовод, — что Михайла Семенович правильный человек был: из крепостных мужиков в большие бары вышел.
Его спутники осторожно засмеялись, счетовод поглядел на них, потом на нас и вдруг тоже улыбнулся большой, белозубой улыбкой.
И тут снова послышался шум в сенях и голос председателя: «Полегче, Василий, переставь ему ногу через порог!» И голос комсомольского секретаря: «А ну-ка, еще разок, раз, два… Порядок!.. А ну-ка, еще разок!» И еще чей-то голос: тихий, как шепот далеких деревьев в ночи, голос странный, будто лишенный плоти звука, и все-таки слышимый вопреки всему, голос, от которого вдруг натянулись нервы и забилось сердце: «Ничего, ничего, миленькие, спасибо, уж я сам».
Откинулась дверь, и показалась крупная, под старинным кожаным картузом голова в седине волос, бровей, усов и длинной, мало не до полу, бороды. Из заросли выглядывал крупноватый нос, тоже в мелких седых волосках и два синих-синих глаза, чистых, будто ключевой водой промытых, как у врубелевского Пана. За головой показалось большое, сломленное в пояснице туловище. Не знаю, мне почему-то представлялось, что он маленького роста. Но даже скрюченный годами, он все равно был высок, куда выше не только председателя, но и комсомольского секретаря, поддерживавших его сзади за локти. Он опирался на толстую палку, медленно переставляя как свинцом налитые ноги в аккуратных чесанках. На нем был опрятный, добротный азямчик, застегнутый до самого горла, и брюки в полоску, заправленные в чесанки. Его рост и ширь тела, в котором, несмотря на нынешнее бессилие, угадывалась былая твердая прочность, не только не уменьшали, напротив, подчеркивали дряхлость старца. А ясная синь его чистых, будто промытых, глаз говорила лишь о бездумье, о почти полной выключенности сознания, и у меня мелькнула мысль, что на нашу среднюю полосу не распространяется благостный закон Кавказа, где «век за возраст не считают», и Окский едва ли на этот раз напишет художественный очерк.
С великими предосторожностями старика уместили за стол. Он снял свой картуз, белые тонкие волосы рассыпались по плечам, он улыбнулся тому облегчению, какое почувствовал, перестав двигаться.
Все взгляды обратились к Окскому. Тот встал и, подойдя к старику, спросил громко, с ненужной полуулыбкой:
— Дедушка, как живешь-можешь?
Старик приветливо кивнул, но ничего не ответил.
— Он не слышит, — сказал председатель, сложил руки рупором и прокричал в самое ухо старика, большое, мягкое ухо, поросшее длинными седыми волосами: — Товарищи интересуются: как живешь?
— А хорошо живу… Справно… — Речь его звучала то вполне отчетливо, с басовым наполнением голосового вещества, то замирающе тихо, будто уходя вдаль. — Дом под железом… животина всякая… Общество меня уважает…
— Сколько тебе лет, дедушка? — проорал Окский.
— Да, поди, за сотню будет…
— Знаем, за сотню. А точнее?
— Годков с пяток за сотню перевалило.
— Убавляет, — строго сказал счетовод. — Почитай, все пятнадцать.
Счетовод сказал это негромко, обыкновенным голосом, но старик его почему-то услышал.
— Быть не может, — заговорил он, беспомощно оглядываясь. — Нешто я столько своей бабки старше?
— Ладно с бабкой-то! — перебил Окский. — Ты лучше, дедушка, скажи: крепостное право помнишь?
— Помню, милый, помню, — закивал тот головой, и поднятый им слабый ветерок поставил дыбом его легкие волосы.
— Ну, а как при крепостном праве жилось?
— Плохо, милый, плохо…
— Сейчас лучше живется? — последовал умный вопрос.
— Лучше, — подтвердил старик.
Хозяйка принесла чаю, забеленного молоком, вазочку с конфетами и печеньем и поставила перед стариком. Медленными, прерывистыми движениями он потянулся к стакану, налил чай в блюдце и, нагнув голову к самому столу, принялся схлебывать. Быть может, потому, что ему непосильно было делать два дела зараз, но на все последующие расспросы Окского, желавшего получить от старика характеристику экономики крепостного строя, он только кивал головой, приговаривая впопад и невпопад:
— Бывало, милый, всяко бывало…
Окский продолжал выспрашивать старика. О войне. Оказалось, война четырнадцатого года и Отечественная слились для него в одну войну с германцем. Подобным образом спрессовались для него и многие другие события, например три русские революции, что явно сердило Окского.
И чем дальше шел этот странный разговор, тем более призрачным и бестелесным казался мне мой быстроумный спутник, а этот выходец из другой эпохи, напротив, вещественным, как сама земля.
Видимо, отчаявшись в попытках исторического экскурса, Окский принялся за старика с другой стороны:
— Дедушка, а ты в Москве бывал?
Старик кончил пить чай, перевернул стакан кверху донышком, положил на донце обсосочек сахару и, разобрав пальцами усы и бороду, сказал благодушно:
— Нет, милый, бывать не бывал. Слыхать — слыхал… Я в Понырях бывал…
— Ладно, — сказал Окский и, невольно сделав паузу, спросил почти торжественным голосом: — Ну, а Щепкина ты помнишь?
— Ась? — старик приложил ладонь к уху.
— Щепкина, земляка своего.
— Кого?
— Щепкина, Михаила Семеновича Щепкина, — присоединил свой голос председатель. — Артиста знаменитого?..
— Щепкина… — повторил старик. — Нет, не помню.
— Вот те на! — испуганно воскликнул один из колхозников. — А мы ему корову дали!..
Но общее разочарование было настолько велико, что это наивное восклицание прошло незамеченным. Видимо, старик почувствовал, что огорчил присутствующих.
— Всех помню… Гурьева помню, Петухова помню, Опанасенку помню… Лучкиных братанов помню… Барышка и то помню, а Щепкина нет, не помню…
Я подумал про себя, что тут, в сущности, нет ничего удивительного. Память старика сохранила имена тех, с кем он был связан каждодневной жизнью: взаимоодолжениями по части инвентаря, семян, мирским делом, всем крестьянским существованием, и утеряла имя того, кто лишь случайно мелькнул в его давнем-давнем прошлом.
В этом смысле я и высказался вслух.
— Нет, — задумчиво проговорил председатель, — тут что-то не то… Послушай, Андрей, — обратился он к счетоводу, — я вот чего не могу понять… Мне, конечно, Щепкина не привелось видеть — годами малость не вышел, — но в областном театре я был. Там один артист за Гамлета играл, так я вот каждое его выражение, каждую крохотную малость перед глазами держу… Или взять Чапая в картине — ведь до смерти не забудется. Нешто можно такое забыть, что в тебе всю душу перевернуло?.. Тут, по-моему, одно из двух: или он сроду Щепкина не видал…
— Видел, — упрямо перебил счетовод, — покойный дедусь зря слов не бросал, не было тут мужика, чтоб Щепкина не видел!
— А коль так, значит в нем душа оловянная! — в сердцах сказал председатель. — Может, он потому и прожил столько, что Щепкина не помнит. Другие-то мужики, те, что помнили, давно перемерли, а с этого, видать, все как с гуся вода стекало…
— А вот, товарищи начальники, — раздался вдруг из дремучей заросли усов и бороды громкий, ясный, свежий голос, — двадцать пять лет назад взял я себе бабку… Молоду-у-ю!.. — ликующе пропелось последнее слово.