– Комедийную хоромину тоже прикажете спалить? – с непроницаемым выражением лица поинтересовался управляющий, известный своей лютой ненавистью к театральным затеям.
– Сказано – всё! – вне себя рявкнул Илья Петрович, так резко взмахнув рукой, что едва удержался на ногах, но развернулся вполоборота и встретился с испуганными глазами Антонеллы.
– Ну, валяй напропалую! Коси малину, руби смородину! – донесся в этот миг отчаянный голос Фили, который сдирал со своих коротко стриженных рыжих кудлов парик, и Илья Петрович с непонятной болью заметил, как Антонелла крест-накрест обхватила живот, словно защищая съежившегося там, дремлющего ребенка… внука? Может, и впрямь дитя Федькино, а значит, свой, родимый внучек?
Граф слабо покачал головой, словно успокаивая сноху, и неуклюжими губами выдавил:
– Отставить, Карла Иваныч. Труби отбой. Не надобно ничего… расходитесь покудова.
И, подавая пример, сам двинулся неловкой, заплетающейся походкою к двери, отчаянно желая лишь одного – чтобы послышалась сзади легкая поступь Антонеллы, коснулась бы плеча ее тонкая рука, прозвучал встревоженный голос:
– Батюшка, не тревожьтесь, поберегите себя, батюшка!
Или как там у них, у римлянок этих, будет «батюшка»? Падре, что ли? Ну, падре так падре…
В тот миг, под ее взглядом, он вдруг успокоился, вдруг устыдился, вдруг почувствовал, что все в жизни еще может пойти на лад, и испорченный сыном праздник, ради него же, паршивца, устроенный, – в сущности, такая чушь и мелочь, что и думать об том не стоит! С этим внезапным душевным умиротворением избыл день, и в постель лег, и глаза смежил, а лишь только попытался заснуть, как начали подступать какие-то картины жизни… сумятица полная. Виделась сегодняшняя суматоха, Филина рыжая, неровно стриженная голова маячила, а также тостогубый рот Карлы Иваныча; потом где-то, словно бы на обочине полудремы, прошла Агриппина, любимая, незабываемая, и впервые осознал Илья Петрович, что у Федькиной матери были такие же черные прекрасные глаза, как у Антонеллы: темные – и в то же время светло-сияющие, и смоляные гладкие волосы одинаково послушно разбегались по обе стороны ровненького пробора, слагаясь в две тяжелых косы, обрамлявших голову короною. Федька-то уродился светлоглазым и русоволосым, чуть ли не белобрысым, – диво ли, что зашлось его сердце при виде этой смуглой таинственной красавицы? Как это она выговаривала нынче, словно пела странную чарующую песнь: «Кавалер и дама делают pa de burre с переменой ног, а потом переход на plie в третьей позиции!»
И вдруг сон сменился: Илья Петрович увидел себя в образе птицы. Он почему-то летал над кладбищем и слушал голос матери, горестно приговаривавшей: «Не успеет петух прокричать трижды, как мы уже свидимся с тобой, мой любимый сын!»
– Мой любимый сын… – послышался чей-то голос рядом, и Илья Петрович вскинулся, отирая ледяной пот, с трудом сообразив, что голос этот – его, это он сам выговаривает слова о любимом сыне, вспоминая, как увидел Федьку впервые после долгой разлуки, об руку с ощутимо перепуганной смуглянкою в черной шали и черной епанче10, как вздрогнул, услышав признание: «Это жена моя, Антонелла», как бросил с ехидцею: «Ишь-ка, женился! А ведь сколько холостяковал! Я уж думал, не иначе помелом ему ноги обмели, чтоб невесты обходили. Нет же, сыскал себе… Не иначе, поймал ее на графский титул да папенькины богачества? А сказывал ли, кто ты на самом деле есть, мой любимый сын?»
Господи, какая мучительная путаница вьется в голове, туманит мысли и заставляет сжиматься сердце!
Илья Петрович уставился в сумрачное, ночною пеленою занавешенное окно, как-то внезапно, словно от крепкого удара по голове, сообразив, что если, храни боже, вдруг нынче же помрет (а что иное пророчат горестные слова материнские?), то для Федьки это будет кара почище иных прочих. Не удосужился ведь граф Ромадин, до сих пор не удосужился… старый дурак! Надо сделать сие наиважнейшее дело, сделать незамедлительно!
И вскочил, и накинул турецкий парчовый архалук11 поверх ночной рубахи, и уже двинулся к бюро за пером, чернильницей, бумагою, да тут словно сила нечистая, та самая, что таится у каждого за левым плечом, его так и подпихнула, заставила вновь взглянуть в окошко… чтобы заметить фигуру человека, который пересекал залитую лунным полусветом лужайку, явно направляясь к дому.
Он двигался быстро, но крадучись, как-то опасливо осаживаясь при каждом шаге, и по этой опасливости его, по нервическим движениям головы Илья Петрович мгновенно понял, что человек сей не какой-то там работник, стерегущий в ночи барское добро, не гуляка-лакей, в конце концов, который возвращается от своей любушки, с коей имел непристойное рандеву под кустиком в парке, а совсем напротив: тать нощной, явившийся с умыслом преступным, разбойным, вражеским.
Но почему такая тишина? Почему молчат собаки?
Илья Петрович рванул створку высокого французского окна и шагнул на галерею, опоясывающую дом по второму этажу, уверенный, что вот-вот услышит яростный, азартный лай сторожевых псов, которых каждую ночь выпускали в парк под барские окна – стеречь могущих быть злоумышленников. И вот такой злоумышленник – не вымышленный какой-то там, не предполагаемый, а во плоти! – подбирается к дому, а сторожа спят, и псы спят, и никто даже не чует опасности!
«Засеку кобеля», – холодно подумал Илья Петрович, имея в виду псаря Кирюху по кличке Булыга, который, конечно же, чесал где-то ночью блуд, забывши про свои обязанности. Он снял со стены один из множества висевших там пистолетов с серебряной, чеканной рукоятью – все они были заряжены, потому что в нехорошие минуты Илья Петрович любил развлекаться тем, что палил из окон в белый свет, как в копеечку, диво, что нынче позабыл привычную забаву! – и вышел на галерейку, кося глазом вниз, где шевелились кусты: ночной гость проворно взбирался на карниз.
Судя по всему, был он молод и проворен: что-то особенно ловкое, почти звериное ощущалось в каждом его движении – некая вкрадчивая, опасная гибкость. «Небось не привыкать стать грабительствовать!» – зло подумал Илья Петрович и замер под прикрытием створки, потому что пришелец тоже замер, едва перенеся ногу через перила: он вглядывался в череду окон, словно высматривал именно то, которое надобно. Чудилось, он заранее знает, куда идти, и теперь лишь определяется.
Шея его напряженно вытянулась, непокрытая голова четко вырисовалась: надменный профиль, тяжелые завитки коротких волос, полные губы – черты на миг оказались словно бы прорезаны светлым лунным резцом по черному мрамору ночи! Тотчас же человек пригнулся, перескочил через перила и бесшумно понесся к самому дальнему окну.
Еще только увидев этот чужой чеканный профиль, Илья Петрович понял, зачем и к кому явился незваный гость. Сколько таких вот профилей видел он в альбомах, сплошь исчерканных сыном там, на чужбине! Называются они римскими, профили-то. В Риме они были зарисованы, ухвачены проворным угольком Федора. В Риме, откуда сын вернулся с женой, к окну которой и стремится беззвучной кошачьей поступью этот незнакомец, – ну а ей-то он знаком, конечно!
Антонелла…
«Охальника пришибить, а потаскуху окаянную – на позор, на правеж! Нет, нельзя. Федьке, Федьке-то каково будет узнать, что имя свое дал он Мессалине и Далиле!»
При чем тут Далила, Илья Петрович и сам не смог бы объяснить хорошенько, однако в этот миг ему хотелось назвать сноху как можно более оскорбительным словом. Ни следа прежней приязни и доверия не осталось – только лютая ненависть и обида.
«В моем доме хахалей принимать? Италианских полюбовников? Небось гнался за ними из самого Рима по следу, нашел, выследил, вступил в сношения… Сговор, сговор! Федька-то, выходит, на свое счастье нынче в мастерской остался. На свое счастье именины сорвал! А коли все сладилось бы, сейчас лежал бы в ее кровати, спал бы с ней, а тут… Вор? Нет, убийца! – Видение окровавленной, разбитой головы сына заставило ноги Ильи Петровича заплестись, он с трудом удержал равновесие. – Сговорено все, конечно, Антонелла сама и псаря подкупила, чтобы не выпустил собак, чтобы не было помехи. Но почему, за что?! Отчего именно теперь?»
Ответа не было, а может, и был, да не знал его Илья Петрович. Потерявшись от ярости, забыв про пистолет, он понесся по галерейке что есть мочи.
Человек, уже почти достигший окон Антонеллы, обернулся, увидел преследователя, но не заметался, не кинулся опрометью к перилам – спасаться, а спокойно замер, вглядываясь в набежавшего графа.
– Кто ты? Воровать тут? Как смел? – беспорядочно зачастил Илья Петрович, не слыша сам себя из-за грохочущей в висках крови.
И шагов позади себя он не услышал. Только внезапно рвануло что-то в голове, а потом черные, мрачные, с очень белыми белками, глаза незнакомца надвинулись, сделались огромными, впились во взор и душу… вытянули жизнь.