Барятинский, человек не из дурных, преданный Екатерине, мудрый и расположенный к дочери Елагина, попытался уговорить Анну. Однако строптивая девица дала ему ответ просто-таки хамский:
— Скажу вам теперь решительно, что только тогда, когда сердце мое превратится в камень, когда огнь чувства чистейшей добродетели угаснет в груди моей, подобно как заря вечерняя угасает на полунощном небе, когда, забыв святую истину, паду я ниц пред златыми кумирами человеческих заблуждений, тогда… да, только тогда я, князь, буду жить между царедворцами — жить в их удовольствие и быть другом их. Но теперь мы чужды друг другу!
Ну что ж — недостойный князь Барятинский удалился восвояси, несолоно хлебавши, как побитая собака, как оплеванный… etc!
Екатерина, впрочем, не оставила попыток устроить судьбу дочери Елагина. Видимо, она и впрямь чувствовала, что обходилась с ним несправедливо. Кроме того, граф Безбородко (еще не ставший в ту пору светлейшим князем), близкий друг Елагина, осведомленный обо всех его, даже тайных, делах, хлопотал за Анну.
Екатерина по-прежнему (несмотря на то что сама на этом сильно обожглась!) полагала, что счастье всякой девушки — в удачном супружестве. И гневалась на Елагина, что вручил воспитание своей дочери, пусть даже побочной, какому-то французу, а не, к примеру, ей, императрице! Тогда Екатерина препоручила бы Анну заботам мадам Жибаль — одной из шести французских фрейлин, которую императрица особенно отличала.
— Он потерял дочь свою своим глупым воспитанием, — печально сказала государыня Александру Андреевичу Безбородко. — Что он теперь из нее сделал, сообща ей свои странные правила, свое упрямство и свою гордость? Ах, как мне ее жаль! Но, граф, нельзя ли ее склонить войти в супружескую связь? Я имею для нее очень хорошего и выгодного жениха: вы его знаете, граф, это Грабовский!
Грабовский был побочным сыном короля Польского, Станислава Понятовского, бывшего любовника Екатерины. Но отнюдь не сомнительный статус его возмутил нашу девственницу, которая и сама-то была сомнительного происхождения.
— Как?! — вскричала она, пылая негодованием и чуть ли не сжигая взглядом бедолагу Безбородко, который тут оказался крайним. — Мне замуж идти? Мне иметь мужа, иметь для себя сию лишнюю и пустую мебель? Знаю, конечно, что императрица имеет причину жалеть обо мне, но отнюдь не о моем воспитании, не о том, что я есть теперь, ибо я девица честная, какой и завсегда надеюсь остаться. Я нижайше благодарю ее величество за участие во мне и твердо уверяю, что мне никогда не быть замужем.
— Для чего же так, милая моя философка? — почти в отчаянии воскликнул Александр Андреевич. — Разве вы совершенно возненавидели наш пол?
— Ах нет, граф, и я надеюсь, что вы уверены в моем к вам высокопочитании и великой душевной любви… Словом, я столь много ценю все ваши редкие достоинства и вашу отличную добродетель, так что если б это возможно было сделать, то я, приказав снять с вас портрет, приказала бы всем ему молиться как образу… А замуж бы за вас никогда не согласилась бы идти, не для того, что вы теперь для меня слишком стары, но для того, что зависимость для меня, какого бы она, впрочем, рода ни была, слишком ужасна по правилам и характеру моему — и вот единственная причина моего отвращения к супружеству.
Ох, не единственная, не единственная то была причина! Но Анна не столько лгала графу, сколько продолжала лукавить перед самой собой. Она еще не совсем понимала природу своего равнодушия к мужчинам и нежной привязанности к женщинам.
Единственное, что смог Безбородко при сем и последующем разговорах сделать, это все же заронить в Анне интерес к тому вертепу порока, рассаднику разврата, вместилищу всех человеческих грехов… которым она представляла двор. Она называла царедворцев хамелеонами и была глубоко оскорблена, что эти притворщики и обманщики принимают на себя личину добродетели и обманывают Екатерину, которую Анна на расстоянии уже обожала.
И диковинная явилась у нее идея! Ей захотелось сделаться хамелеоном среди хамелеонов, незримой пребывать среди них, при этом проникая в самые сокровенные и низменные их мысли и чувства, которые, конечно же, представляли опасность для державы. А затем о сих чувствах и намерениях Анна собиралась сообщать государыне.
Приходила ли ей уже тогда мысль провоцировать проявление чужих пороков, дабы играть на них, или она додумалась до сей хитрющей забавы позднее, уже с помощью Екатерины? Неведомо.
Все хорошенько обмозговав, Анна пригласила к себе графа Александра Андреевича и уведомила его о своих благих намерениях:
— Почтенный мой покровитель, в моих с вами беседах я очень много нужного и полезного для себя почерпнула, а теперь прошу вас наставить меня в том средстве, чрез которое могу успеть в желаемом мною, а именно: быть занятой должностью, не быв, однако ж, в зависимости ни у кого. Ужасные возродились у меня чувства, к пользе монаршей и в здравом рассудке, но в высшей, кажется, благодати, чтоб можно было мне в оном успеть. Если я по младости и неопытности моей не имею ни глубокомыслия, ни тонкости ума родителя моего, то имею по крайней мере довольно достаточного сведения о некоторой политической части, состоящей в собирании и составлении общенародных мнений. В чем же я найду какое ни на есть недоумение, то, верно, второй мой отец позволит мне прибегнуть к его советам!
Граф Безбородко в первую минуту опешил, ибо в его практике это был первый случай, когда дама благородного происхождения сама себя предлагает в осведомительницы если не Тайной канцелярии, то Кабинета ее величества. Однако он знал, что Екатерина любила получать приватные сведения о людях — это было для нее живее и интереснее самого завлекательного чтения. Женщина остается женщиной, то есть сплетницей, будучи вознесена даже столь высоко, как Екатерина, или же являясь таким же недоразумением природы, как сия Анна де Пальме. С другой стороны, тут можно усмотреть и заботу о государственной пользе…
Поэтому граф не замедлил доложить императрице о волонтерке доносительского ремесла — и вскоре сообщил своей протеже, что государыня повелела ей заниматься вышесказанной должностью в совершенной сокровенности и доставлять плод трудов своих к нему, Безбородко, причем изволила заметить следующее: «Что за странная и удивительная молодая особа!» Недоумение государыни Анна восприняла за комплимент — и пылко приступила к новому ремеслу своему, за которое, между прочим, щедротами Екатерины ей было определено ежегодно двенадцать тысяч рублей жалованья.
«Странная и удивительная молодая особа» была в довершение всего большой гордячкой. Она попыталась отказаться от жалованья, однако мудрец Безбородко сказал ей:
— Нам прилично получать и жалованье, и милости от царей, а им неприлично пользоваться нашими милостями.
Вслед за этим граф передал Анне прелестный сувенир — золотые с бриллиантами серьги в виде колосьев — и записочку от императрицы, которая лично (!) изволила начертать следующее:
«Я сердечно желаю, чтобы труды нового моего слуги (или служителя) столь же полезны и питательны были, как изображенные зерна в сем колосе, однако ж менее блистательны; впрочем, я уверяю ее во всегдашнем моем царском благоволении, и что я ее даже и нехотя люблю».
Анна онемела. Она умела читать меж строк и правильно поняла то смешение мужского и женского родов, с которым обращалась к ней императрица. Кроме того, Безбородко со свойственным ему лингвистическим изяществом, умело оперируя эвфемизмами, довел до сведения Анны, что императрица просит ее не стесняться в средствах при сборе сведений и заранее отпускает ей все грехи.
Интересно, читала ли Екатерина «Мемуары господина д’Артаньяна» и помнила ли знаменитую фразу, начертанную в письме кардинала Ришелье: «Предъявитель сего действует по моему приказанию и для блага государства»? Или в эту минуту она вспомнила о господах иезуитах с их непременной присказкой: «Ad majorem Dei gloriam»?[5]
Так или иначе, сия индульгенция произвела на девицу де Пальме сильное впечатление. Вот как она описывает это в дневниках: «По отбытию графа удалилась я немедленно в свой кабинет, где, бросясь в кресло и орошенная потоками слез, обвиняя то себя, то опять оправдывая — так, что попеременно колеблема была разными чувствованиями, и осталась в сем положении во весь день одна в философическом уединении своем, где я и начала размышлять о новой своей должности и надежнейших средствах приступить к ней».
Это было последней вспышкой рефлексии. Наутро Анна де Пальме приступила к новой своей деятельности — и немалого достигла в ней. «В течение года успела я доставить ее императорскому величеству плоды трудов моих, которые были очень милостиво приняты и одобрены, за которые получила я опять бриллиантовые серьги, изображающие грушу». А еще более напоминали они две крупных слезы…