Сказав «А», физики были вынуждены сказать «Б», а именно: в Большом взрыве родилась не единственная Вселенная, а бесконечно большое число вселенных. И каждая из этих вселенных имеет бесконечно большие размеры, хотя и находится внутри другой, тоже бесконечно большой вселенной.
Это идея инфляционного многомирия с бесконечно большим числом миров.
А еще раньше Хью Эверетт предложил идею ветвящихся вселенных, чтобы объяснить парадокс из области квантовой физики. Каждое событие может произойти так, а может — иначе. Возможно столько вариантов, сколько решений имеет уравнение Шредингера. Но мир-то один! Значит, электрон случайным образом выбирает, по какой траектории ему следовать? «Нет, — писал Эверетт, — если в физическом процессе возможны не один, а два или несколько вариантов развития, осуществляются все варианты без исключения». Но мы-то наблюдаем один вариант! Верно. Просто другие варианты осуществляются в другой вселенной. Каждый момент времени Вселенная расщепляется, а поскольку событий каждое мгновение происходит великое множество, то и расщепляется наш мир на великое множество копий. И потому существует не одна Вселенная — та, что представлена нашему взору, — а великое множество вселенных.
Это идея ветвящегося многомирия с бесконечно большим числом миров.
Когда в конце прошлого века физики начали конструировать теорию суперструн и развили ее в теорию плоских поверхностей — бран, то и здесь возникли бесконечности. Бесконечно большое число вселенных на бранах, да и самих бран тоже оказалось бесконечно много.
Это идея квантового многомирия с бесконечно большим числом миров.
В начале XXI века физики изучали не меньше десятка самых разных многомирий, каждое из которых по физическим параметрам и способу возникновения отличалось от других, и в каждом классе многомирий было бесконечно большое число вселенных, каждая из которых могла быть бесконечно большой.
Тогда-то Дорштейн и задал сакраментальный вопрос. «Сегодня, — сказал он, — придумано двенадцать видов многомирий, и все они могут, в принципе, существовать в реальности. Почему же не предположить — это следующий очевидный шаг, — что существует не двенадцать, не тридцать девять и не сто шестьдесят миллионов видов многомирий, почему не предположить, что многомирий тоже бесконечное количество?»
«И тогда, — продолжил он свою мысль, — физика очень скоро не сможет развиваться как наука, потому что для ее развития потребуется умение оперировать бесконечным числом вариантов бесконечно больших физических величин. Нужно уметь работать с бесконечно разнообразными бесконечностями, в то время, как сейчас физика старается от бесконечностей избавляться. Как классическая физика не работает в квантовом мире, так и классическая математика, оперирующая со времен Ньютона бесконечно малыми величинами, перестанет работать там, где процессами заправляют бесконечно большие числа. Но далеко ли ушла математика бесконечностей после Кантора?»
Дорштейна не высмеяли только потому, что у него уже тогда был огромный авторитет, но многие говорили, что знаменитый математик потерял перспективу (на самом деле он ее обрел!). Для науки оказалось благом, что идея инфинитного исчисления пришла в голову Нобелевскому лауреату — к нему хотя бы прислушались. Выступи с этой идеей молодой, энергичный и не менее гениальный Шведер, его съели бы с потрохами.
А так получилось вполне пристойно: мудрец сказал чушь, но даже чушь, высказанная мудрецом, имеет право быть, по крайней мере, выслушанной, а не осмеянной и забытой. Год спустя Шведер доказал вторую теорему инфинитного анализа, и деление на ноль превратилось из операции, в математике запрещенной, в обычное деление — в школах пока не изучают, а в вузах студенты-математики уже на втором курсе овладевают этой наукой.
Я много думал о наших отношениях, о нашей жизни до и о том, как Алена жила после. Вспоминал мелкие детали, на которые в свое время не обращал внимания, а теперь без усилий извлекал из памяти и рассматривал, будто видел впервые. Вспоминая незначительные, казалось бы, слова и поступки, понял наконец извечную суть отношений мужчины и женщины. Или мне кажется, что понял. В моем нынешнем мире, скорее всего, искажены пропорции сутей, и, что-то понимая, я не могу быть уверен, что понимаю правильно. Не могу сказать Алене: «Милая, в тот вечер, когда мы впервые поссорились, до меня не дошла причина, а ты не потрудилась объяснить. Ты надевала платье, я стоял рядом и не догадался помочь. Ты бросила на меня взгляд, на который я не обратил внимания, думал о том, что мы опаздываем, а ты возишься, и твой взгляд прошел мимо сознания, для тебя было важно, очень важно, жизненно важно, я и сейчас не понимаю, почему для тебя было так важно, чтобы я потянул замочек на молнии, а я этого не сделал и испортил тебе настроение на весь вечер».
Наш разлад с Аленой состоял из таких мелочей, я их не замечал, и, лишь оставшись наедине с собой и не имея никакой возможности общения, кроме как с собственной памятью, начал осознавать (не уверен, что и сейчас осознал до конца), какую стену непонимания строил сам — с помощью мелких, неразличимых для меня в то время, камешков.
Почему я склонен во всем обвинять себя? Потому, что в моем мире нет никого, кому я мог бы бросить обвинение? Может, я и в том виноват, что из-за угла слева неожиданно вывернула машина, ни марки, ни цвета которой я не успел разглядеть, потому что удар последовал гораздо быстрее, чем я мог сообразить и оценить происходившее? Я до сих пор понятия не имею, что это была за машина и почему мчалась, как на пожар. Понятия не имею, кто сидел за рулем: мужчина или женщина. Отделался ли водитель легким испугом, а может, лежит в соседней палате или погиб? Если погиб, его судьба оказалась лучше моей. Глупая мысль, но она застряла в сознании.
Странно (а может, вполне естественно?), что за двести тридцать семь дней никто ни разу в этой палате не заговорил о виновнике аварии, никто ни разу ни в каком контексте не упомянул его имени, не назвал марку и цвет машины, ни слова не сказал о судебном процессе (должен ведь был состояться процесс, если произошла авария, в результате которой водитель впал в тяжелейшую кому!). Будто все, кто входил в палату, давали зарок не упоминать здесь о случившемся. И Алена, и Лера говорили о чем угодно — о колледже и мальчиках, порванных колготках и невымытой посуде, — но ни разу не вспомнили тот день. О том, что Алена получила перелом руки и многочисленные мелкие порезы разбитым стеклом, а Лера только сильно ударилась грудью о спинку переднего сиденья, я узнал из разговоров врачей в первый же день, когда ко мне вернулось сознание (именно тогда — для всех — я впал в кому). Но они ни слова не произнесли о том, какой была вторая машина: марка, цвет, кто сидел за рулем…
Наверно, я и не должен был это знать?
Седьмую теорему мне нужно доказать сегодня, сейчас. Если первые шесть развивали инфинитное исчисление как математическую дисциплину, создавали принципы, приемы, возможности обращения с бесконечно большими числами и объектами, то седьмая связала математику с физической реальностью. И для ее доказательства недостаточно основного и параметрического аппарата инфинитного анализа, необходимо привлечь законы квантовой физики, некоторые численные соотношения, в частности и те, которые до недавнего времени считались нерелевантными, поскольку приводили к бесконечно большим величинам. Теперь, с помощью шести уже доказанных теорем, можно воспользоваться физически якобы некорректными величинами, чтобы…
Это «чтобы» и является предметом доказательства, а также, парадоксальным образом, входит в систему доказательства и становится способом.
И потому мне страшно. Будь я здоров, сидел бы сейчас в своем кабинете на факультете математики, видел бы на экране компьютера результат доказательства шестой теоремы, и для доказательства седьмой отправился бы к Хемстеду в биологическую лабораторию — перейти Паркс Роудс и углубиться в аллею. Над дверью горел бы транспарант «Не входить. Идет эксперимент», и, прежде чем набрать знакомый код, я позвонил бы Ноэлю на мобильный и спросил, свободен ли он и может ли уделить мне время.
«Конечно, — ответил бы он и спросил бы: — Сколько?»
Он привык, что я обращаюсь к нему, попав в трудную ситуацию, а такое случалось довольно часто в первые годы нашего с Аленой пребывания в Оксфорде, когда британская финансовая система представлялась мне темным лесом, в котором легко не только заблудиться, но и сломать себе шею, споткнувшись о какую-нибудь корягу.
«С деньгами у меня все в порядке, — сказал бы я, — мне нужна твоя профессиональная помощь. Для доказательства теоремы нужно использовать животное. Обезьяну или собаку».
Ноэль высоко поднял бы брови и пристально посмотрел бы мне в глаза.