Не знаю, сколько продолжался обморок. Возможно, очень недолго. Постепенно напряжение в руках и ногах спало, голова прояснилась и я начал глубоко и свободно дышать. Блаженное чувство облегчения. С огромной осторожностью я открыл глаза и огляделся по сторонам.
В те первые два раза, когда со мной это случалось, я как бы погружался в состояние помрачения. Сейчас происходило нечто противоположное. Я чувствовал то, что может чувствовать человек, пробуждаясь от дурного сна. Я был в полном сознании — право, моя голова работала даже с неестественной легкостью. Тело казалось легким и подвижным. Зрение — удивительно острым. Только сердце, охваченное сильным и все возраставшим волнением, билось чаще обычного.
Сначала я с трудом узнал комнату, в которой находился. Это была все та же комната, только на этот раз совершенно пустая. Бумаги, сундуки, мебель — все это исчезло куда-то. Пол, на котором я стоял на коленях, был очень чистый; видно, его недавно мыли, и в углах не было никакой паутины. Я взглянул на слуховое окно и увидел над головой клочок ясного неба. Свет был очень ярким, и можно было заключить, что дело происходит ранним летним утром.
В течение нескольких минут я не шевелился. Я почти не смел, боясь оборвать это приключение. К тому же мне было нужно время, чтобы привыкнуть к обстановке и подумать. Как я уже сказал, у меня была совершенно ясная голова. Я даже удивляюсь тому, как быстро я смог освоиться со своим трудным положением. Нет сомнения, я совершил настоящее путешествие во времени — либо в будущее, либо в прошлое. Меня, как котенка, взяли за загривок и перенесли куда-то. Но куда? «Когда я существую?» — спрашивал я себя, и вопрос этот вызвал у меня смех.
Конечно, я испугался, но я был гораздо сильнее взволнован, чем испуган. Поэтому, будь что будет, решил я, но я непременно узнаю, где очутился. За стенами этой комнаты идут другие комнаты. Там люди. Там целый мир. Какой это мир? Какие люди? Я должен это узнать. И, поднявшись на ноги, я совершил, безусловно, самый смелый поступок всей моей жизни. Я прошел через всю комнату и повернул ручку двери.
Она была заперта.
Это нанесло неожиданный и оглушительный удар всем моим надеждам. Какое-то время я стоял и глупо вертел в руке ручку двери. Потом принялся с грохотом дергать ее и стучать кулаком в дверь. И наконец, громко завопил:
— Выпустите! Выпустите меня отсюда!
Ответа не было, и через некоторое время я затих. Бесполезно кричать — дом, наверное, пуст.
Медленно вернулся я на середину комнаты. Теперь сердце у меня билось так часто, что я чуть не задыхался. В голове со скоростью локомотива проносились мысли. «Я должен выбраться отсюда!» — твердил я самому себе. Я взглянул на слуховое окно: слишком высоко и туда не на чем залезть.
С детства я привык, пусть не всегда охотно, восхищаться необыкновенной ясностью ума моего брата. Теперь, стоя тут совершенно беспомощный, я спрашивал себя, что сделал бы он, который никогда и нигде не теряется, окажись он на моем месте. Как и всегда, он занялся бы изучением всех доступных ему фактов, как бы они ни были скудны. Что ж, я тоже воспользуюсь этим методом. Не может ли эта пустая комната дать ключика к разгадке? И я принялся фут за футом обследовать ее оком детектива-любителя.
Тут я и совершил свое великое открытие. В темном дальнем углу у плинтуса валялись скомканные и грязные листки бумаги. Усевшись на пол, я разгладил их дрожащими руками. Это были страницы, вырванные из середины какого-то журнала. Я прочел его название — «Птицевод-любитель». И дату — июль 1944 года.
Только археолог может представить, какое волнение охватило меня в этот момент. Вот он, мой Розеттский камень.[2] Вот то ненадежное, но драгоценное звено, которое сможет связать известное мне настоящее с необъятными просторами будущего, которых нет ни на одной карте. Вот он, доподлинный крохотный клочок самого этого будущего, который я могу потрогать своими сегодняшними пальцами. Он изготовлен людьми, которым не составит труда ответить на многие жгучие вопросы, ставящие в 1939 году в тупик мудрейших среди смертных. Ведь те, кто издал этот журнал, безусловно, оставили здесь хоть крупицу своих знаний? Дрожа от нетерпения, я начал читать.
Наверное, это было очень глупо с моей стороны. Наверное, мне следовало с самого начала понять полную бесполезность моих поисков. Но я был слишком возбужден, чтобы рассуждать. Мой мозг с криком задавал мне вопросы: «Была ли война? А революция? Что происходит в Европе? В Китае? На Ближнем Востоке?» А люди будущего, словно насмехаясь над моим нетерпением, отвечали лишь: «Довольно затруднительно дать точные размеры птичьих клеток, поскольку при их устройстве часто приходится приспосабливаться к тому помещению, которым располагает тот или иной любитель птиц. Однако в общем и целом они должны быть не меньше 95 см в длину, 30–40 см — в высоту и 30 — в ширину...»
Если говорить об информации, которую я почерпнул из «Птицевода-любителя», то журнал мог с равным успехом издаваться на турецком или японском языке.
Тем не менее я с отчаянным упорством продолжал читать его.
«У нас есть самка чижа, которая очень привередничала во время кормления юного потомства, пока совершенно случайно мой отец не сунул в клетку мучного червя (оторвав ему сначала голову) и не дал его ей, когда она грела птенцов».
«Если бы кому-нибудь удалось заставить зябликов кормить своих птенцов исключительно подходящей для них мягкой пищей, составленной на основе действительно научно обоснованных рецептов, многим нашим заботам пришел бы конец». («Многим нашим заботам» — еще бы! Я проклинал слепую одержимость этого маньяка.)
«В связи с создавшимся сейчас положением («Ну, наконец! — подумал я. — Теперь-то мы напали на какой-то след!») мы вынуждены отложить июньскую конференцию Восточно-чеширского общества любителей птиц». Я продолжал с жадностью читать, но обнаружил лишь то, что общество временно прекращает свою деятельность в связи с кончиной в последнее время трех самых видных его членов.
Я все читал и читал, узнавая всевозможные и в высшей степени уместные здесь, но бессмысленные факты: что по ножкам канарейки можно иногда определить ее примерный возраст, что тонкая жердочка удобнее всего для птиц, охватывающих лапку веткой с одной стороны, и что среди зеленушек облысение — довольно обычное явление. Эти надоедливые подробности навсегда врезались мне в память. Но нигде — нигде — не мог я отыскать следов какого-то более широкого смысла. И торопливо пробегая глазами последние строки текста, я в глубине души уже знал, что и без того слишком засиделся тут.
— Ну, пойдемте, — словно что-то шепнуло мне на ухо. — Пора. Вы должны возвращаться назад.
— Нет, нет! — протестовал я. — Погодите! Дайте еще хоть минутку!
Но звон у меня в голове становился все громче, глаза быстро застилались туманом. С трудом разбирал я последние фразы: «Недостаток времени, к сожалению, не позволил мне посетить любителей птиц из Хай-Уикома, но я надеюсь в будущем нанести им ответный визит. А пока мне хотелось бы только добавить...»
Все почернело. Сжимая в кулаках клочок бумаги, как истертую спасательную веревку, я погрузился в забытье.
Когда я вновь пришел в сознание, то увидел, что лежу в постели, в своей собственной комнате. Рядом тревожно хлопотала Мэйбл. Это она, поднявшись наверх, чтобы позвать меня к чаю, обнаружила меня в чулане, где я лежал на полу без сознания.
— У меня было что-нибудь в руках? — спросил я ее, и она ответила:
— Да. Ты все прекрасно нашел. Разве ты не помнишь?
— Нашел? — глупо повторил я.
— Ну да. Фотографии. Одна сильно помялась, но я разглажу... А теперь тебе не надо больше разговаривать. С минуты на минуту будет доктор.
Когда прибыл доктор, он не смог обнаружить ничего существенного. Он посоветовал как следует отдохнуть, а потом — ненадолго — съездить на море. И ему и Мэйбл не терпелось узнать, при каких именно обстоятельствах со мной произошел этот обморок. Я отвечал на их вопросы как можно туманнее. Разумеется, я решил не говорить им ничего. У меня нет никакого желания кончить жизнь в сумасшедшем доме.
И вот теперь, пожалуйста, я жду, что будет дальше. Иногда мне страшно: но в целом мне удается совершенно по-философски смотреть на все это дело. Я отлично сознаю, что следующее такое приключение — если оно только будет — может оказаться для меня последним. Условия путешествия во времени, возможно, окажутся слишком тяжелыми для моего престарелого организма. Наверное, мне не перенести этого путешествия. Но из-за этого я бы не отказался от него, даже будь у меня такая возможность. Что еще из пережитого человечеством может сравниться с ним? Для чего еще осталось мне теперь жить? Так пусть мое мгновение призовет меня, когда придет пора, в любое время, в любом месте. Я готов.