У одного наган, у другого маузер. Они даже не спросили его имени, а только с неистребимым ростовским акцентом велели не оборачиваться, выйти без шума на улицу и идти вниз по Греческой, но не по тротуару, а посередине мостовой.
Его деревянные сандалии щёлкали по гранитной брусчатке. Редкие прохожие испытывали, глядя на него, не сочувствие, а скорее ужас.
Одна старушка с мучительно знакомым лицом доброй няньки выглянула из-за угла и перекрестилась.
Ах, да. Это была Димина нянька, умершая ещё до революции. Она провожала его печальным взглядом.
Но почему же взяли его, а не взяли ту, с которой он обедал?
Она бросала в рот последние крошки пайкового хлеба, собранные со стола в горсть. На её верхней губе виднелся небольшой белый шрам, который не портил её грубоватого, но красивого лица.
В столовой было полно обедающих, художников и поэтов Изогита, товарищей Димы по работе, однако ни один из них как бы ничего не заметил.
Дима просто исчез.
Теперь сновидение несло вниз по Греческой вслед за Димой по заржавленным рельсам давно уже бездействующего электрического трамвая. Рельсы, вделанные в брусчатку и засыпанные сухими опавшими цветами белой акации, как бы уводили его вниз, в тот невообразимый мир, который прятался где-то по правую руку от массивных Сабанских казарм.
Там возле проходной будки стоял часовой-китаец в чёрных обмотках на худых ногах.
Чем быстрее спускались вниз по улице, тем быстрее деформировалось сознание Димы. Ещё совсем недавно это было сознание свободного и свободно мыслящего человека, сына, возлюбленного, гражданина, художника…
…Даже — мужа.
Ну да. Он был уже мужем, потому что накануне женился на этой женщине, что оказалось до странности несложно: они зашли в бывший табачный магазин Асвадурова, где ещё не выветрился запах турецких и сухумских табаков, и вышли оттуда мужем и женой.
Районное отделение записи актов гражданского состояния.
Документов не требовалось, да их и не было, кроме служебных мандатов. Они только поставили свои подписи. Она несколько замялась и, прикусив губу, аккуратным византийским почерком вывела своё имя и новую фамилию. Имя её оказалось Надежда, Надя. Но она тут же пожелала воспользоваться случаем и переменила его сначала на Гильотину, но раздумала и остановилась на имени Инга. Теперь она была Инга, что казалось романтичным и в духе времени.
Для него всё это было так ново, и так прекрасно, и так пугающе рискованно! Ведь он толком не знал, откуда она взялась и кто она такая.
Ставши мужем и женой, они даже не поцеловались. Это было не в духе эпохи. Они вышли на пламенную Дерибасовскую, где в те ушедшие навсегда годы стоял единственный громадный пирамидальный тополь, может быть, ещё времён Пушкина, сверху донизу облитый тугоплавким стеклом полудня. Столетний тополь как бы возглавил улицу.
Дима шёл вниз по Греческой запинающейся походкой, как будто торопясь к своему концу. Те двое шли сзади. Он обонял запах их жарких немытых тел, запах наплечных ремней, оружейного масла, которым был смазан маузер.
Запах швейной машинки.
Жизнь разделилась на до и после. До — его мысль была свободна, она беспрепятственно плавала во времени и пространстве. Теперь она была прикована к одной точке. Он видел вокруг себя мир, но не замечал его красок. Ещё совсем недавно его мысль то улетала в прошлое, то возвращалась в настоящее. Теперь она стала неподвижной: он замечал лишь то, что приближало его к развязке.
В давно немытой витрине бывшего мехового магазина всё ещё виднелось траченное молью чучело уссурийского тигра с обломанными усами, и оно приближало его к развязке, так же как и выгоревший на солнце флаг над мраморным входом в бывшую банкирскую контору, где теперь разместился горсовет.
Красногубый, обагрённые кровью руки, скрюченные пальцы.
Это видение изнуряло сознание Димы в бесконечную ночь сыпного тифа, и неустранимый свет висящей над ним электрической лампочки обливал палату магическим заревом ледяного полярного сияния. А в дверях палаты стояла его мама, Лариса Германовна, с муфтой в руках, и на её лице Митя читал отчаяние.
(Но всё-таки почему вместе с ним не взяли Ингу?)
Теперь он приближался к развязке, и это уже не был сыпнотифозный бред, а скучная действительность, не оставлявшая надежды на чудо.
Но, может быть, они не знают об его участии, а только предполагают? Нет материала. Нет доказательств. В таком случае ещё есть надежда. Надо быть начеку. Язык за зубами. Ухо востро! Ни одного лишнего слова.
Всё-таки откуда они могли узнать? Всё было так надёжно скрыто. Да, собственно, в чём его вина? Ну, положим, он действительно передал письмо! Но ведь он мог не знать его содержания. Одно-единственное письмо. В собраниях на маяке он не участвовал. Только присутствовал, но не участвовал. И то один лишь раз. Случайно. Так что можно считать — совсем не участвовал. Во всяком случае, откуда они могли узнать? Вообще он не сочувствовал этой затее, которую могут теперь посчитать заговором.
Может быть, сначала сочувствовал, хотя и не принимал участия. Но скоро разочаровался.
В конце концов, он уже стоял на платформе советской власти. Довольно переворотов. Их было по крайней мере семь: деникинцы, петлюровцы, интервенты, гетмановцы, зелёные, красные, белые. Пора остановиться на чём-нибудь одном. Он остановился. Пусть будет советская Россия.
Он честно работал в Изогите, хотя художником оказался не очень хорошим, дилетантом. Много ненужных подробностей. Передвижничество. Другие художники Изогита по сравнению с ним были настоящими мастерами — острыми и современными. Их революционные матросы, написанные в духе Матисса на огромных фанерных щитах, установленных на бульваре Фельдмана, были почти условны. Чёрные брюки клёш. Шафранно-жёлтые лица в профиль. Георгиевские ленты бескозырок, вьющиеся на ветру. Ультрамариновое море с серыми утюгами броненосцев: на мачтах красные флаги. Это вписывалось в пейзаж приморского бульвара с платанами против бывшего дворца генерал-губернатора и бывшей гостиницы «Лондонская».
Левой! Левой! Левой!
На чугунной печурке грелись банки с клеевыми красками. Толстые малярные кисти. Кусок картона. На нём — грубо намалёванная фигура барона Врангеля в папахе, в белой черкеске с чёрными газырями, летящего в небе над Крымскими горами, а внизу стишок:
«По небу полуночи Врангель летел и песню предсмертную пел. Товарищ! Барона бери на прицел, чтоб ахнуть барон не успел».
Врангель ещё держался в Крыму и в любую минуту мог высадить десант.
С запада наступали белополяки, разбившие под Варшавой Троцкого, который нёс на штыках мировую революцию, хотя Ленин и предлагал мирное сосуществование. Пилсудский уже перерезал дорогу на Киев, и его войско стояло где-то под Уманью, под Белой Церковью, под Кодымой, под Бирзулой. Ходили слухи, что уже заняты Вапнярка и Раздельная.
Может быть, он сделал глупость, что стал работать в Изогите и нарисовал Врангеля?
Впрочем, он не верил в возможность нового переворота. Как это ни странно, его манила романтика революции.
…Конвент… Пале-Рояль… Зелёная ветка Демулена… Са ира!
Он уже успел прочесть «Боги жаждут», и в него как бы вселилась душа Эвариста Гамелена, члена секции Нового Моста. Как волшебно это звучало, хотя его самого уже вели по другому мосту, по Сабанеевскому, за пиками которого в полуденной жаркой мгле виднелся безлюдный порт со всеми его голыми причалами и остатками сожжённой эстакады.
…и внезапно захватившая его страсть к девушке из народа, в которой он видел Теруань де Мерикур, ведущую за собой толпу санкюлотов.
Красный фригийский колпак и классический профиль.
Что-то от Огюста Барбье, стихи которого «Собачий пир» в переводе Курочкина любил декламировать перед гостями его отец, едва сдерживая слёзы восторга.
Эти стихи повторялись в Диминой памяти в такт кастаньетам его деревянных сандалий:
«Свобода — женщина с упругой мощной грудью, с загаром на щеках, с зажжённым фитилём, приложенным к орудью, в дымящейся руке; свобода — женщина с широким твёрдым шагом, со взором огневым, под дымом боевым, и голос у неё — не женственный сопрано; ни жерл чугунных ряд, ни медь колоколов, ни шкура барабана его не заглушат»…
…Свобода — женщина, но в сладострастье щедром избранникам верна, могучих лишь одних к своим приемлет недрам могучая жена»…
…«Когда-то ярая, как бешеная дева, явилась вдруг она, готовая дать плод от девственного чрева, грядущая жена».
Она была его женой, но почему всё-таки её не взяли вместе с ним?