Размышляя таким образом и иногда снова принимаясь хохотать, я успел отъехать миль пять от Сан-Кристобаля. Вдруг моя кобыла громко заржала и самовольно свернула в сторону на какую-то незнакомую мне дорогу. Я ехал, отдав ей повод, и от неожиданности не успел натянуть его, как кобыла вдруг понесла. Я налег на поводья изо всех сил и надеялся, что мне вскоре удастся остановить ее. Но тут произошла катастрофа: мундштук внезапно сломался, — это был очень изящный, но непрочный мундштук, — и правый повод целиком очутился у меня в руке. Я мог действовать одним лишь левым. Будь тут местность открытая, мне все же удалось бы прекратить бешеную скачку моей лошади. Но она мчалась по узкой тропинке, обсаженной с обеих сторон тройным рядом колючего кустарника. Сверни она в сторону, я неминуемо очутился бы в кустах, что грозило мне весьма неприятными последствиями, так как колючки у них были очень длинные и острые. Пытаться остановить лошадь при помощи единственного повода было опасно. Лучше было дать ей скакать, покуда она не утомится, и стараться лишь удержаться в седле. Долго кобыла не могла выдержать, — она мчалась, словно хотела выиграть приз на скачках. При этом она иногда задирала голову и начинала ржать так, как она заржала, когда я в первый раз увидел ее.
Мы летели мимо быстро мелькавших высоких алоэ, мимо нескольких ранчо, где работники с восторгом замахали нам широкополыми шляпами и приветствовали нас громким криком.
Вдруг перед нами показался большой дом — гасиенда. У окон появилось несколько красивых женщин, смотревших на меня с изумлением. Я невольно вспомнил Дон-Кихота.
«Ох, — подумал я, — что они скажут обо мне! Какой глупый у меня должен быть вид!»
Не успела эта мысль промелькнуть у меня в голове, как моя кобыла круто повернула налево, — так круто, что я чуть не вылетел из седла, — и, проскакав через ворота усадьбы, вдруг очутилась в патио. Тут она сразу остановилась, как вкопанная. От нее шел пар и бока ее быстро вздымались, но она собралась с силами и громко заржала. Тотчас же в ответ ей раздалось ржание, и из конюшни выбежал жеребенок, который начал тереться о мать и ласкаться к ней, изъявляя живейшую радость.
Не успел я опомниться от удивления, как в патио вбежала очаровательная молодая девушка.
Не обращая на меня никакого внимания, она кинулась к моей кобыле и обняла ее за шею. Нежно целуя ее бархатистую верхнюю губу, она стала приговаривать:
— Милая, дорогая моя лошадка! Мора, Морита, скажи мне, где ты пропадала? Откуда ты вернулась?
Кобыла тихо ржала в ответ к поглядывала то на девушку, то на своего жеребенка, словно сама не знала, кому из них она более рада.
Я сидел в седле молча и смотрел в немом удивлении на эту странную сцену. Девушка была необычайно красива: ее длинные и густые черные косы, спускавшиеся на плечи, ее безукоризненные, словно точеные руки, ее темные блестящие глаза, ее румяные щеки, покрытые здоровым загаром, ее алые губки, нежно целовавшие лошадь, — все в ней было прелестно.
«Я, наверное, вижу сон! — решил я. — Я сейчас мирно лежу на чистой постели у Хозе. Во всем виновато это старое вино, которым он меня угостил. Даже „малюсенький счетик“ — и тот мне приснился. Ха-ха-ха! Достойный алькад в конце концов оказался радушным хозяином! Все это — сон!»
Но в этот момент в патио вошло еще несколько дам и мужчин, а в воротах показались работники с ранчо, которые кричали мне вслед, когда я мчался мимо них.
Увы, я ошибся! Они, оказывается, вовсе не приветствовали меня, как я думал, а как раз наоборот.
Мне надо было как-нибудь выпутываться из этой истории. К счастью, туман в моей голове, вызванный мараскином старого Хозе, успел уже рассеяться, и я начал соображать, в чем дело. Кобыла моя прибежала к себе домой. Это было ясно.