Он боится. И до смерти стыдится своего страха. Он презирает «себя. Заболевает от отвращения к самому себе. Думают, что он умрет[37].
Но он не может умереть. У него бешеная сила жизни, которая возрождается каждый день, чтобы испытывать еще большие страдания. Если бы он по крайней мере мог оторваться от деятельности! Но это для него (невозможно. Он не может обойтись без деятельности. Он действует. Надо, чтобы он действовал. — Сам ли он действует? — Это им действуют, он увлечен вихрем своих страстей, бешеных и противоречивых, как дантевский грешник.
Он обращается к богу с отчаянными призывами:
Если он жаждал смерти, то потому, что видел в ней конец этому безумному рабству. С какою завистью говорит он о тех, кто умерли:
Умереть! Не существовать! Не быть собою! Избавиться от тирании вещей! Избегнуть галлюцинации самого себя!
Я слышу, как этот трагический крик испускается скорбным лицом, беспокойные глаза которого продолжают еще смотреть на нас в Капитолийском музее[42].
Он был среднего роста, широкоплеч, коренаст и мускулист. Тело у него искривилось от работы; он ходил, подняв голову кверху, выгнув спину, выставив живот. Таким мы видим его на портрете Франсишко да Оланда: стоя, в профиль, на плечах широкий плащ, на голове матерчатое покрывало, на это покрывало глубоко нахлобучена большая шляпа из черного фетра[43]. У него круглый череп, квадратный лоб, выдвинувшийся над глазами, изборожденный морщинами. Глаза, маленькие[44], печальные и острые, были рогового цвета, изменчивые и испещренные желтоватыми и голубоватыми пятнами. Нос, прямой и широкий, с горбинкой посредине, был раздроблен ударом кулака Торриджани[45]. Глубокие складки шли от ноздрей к краю губ. Рот тонкий, нижняя губа несколько выдается. Тощие баки и бородка фавна, острая, негустая, в четыре — пять пальцев шириною, обрамляли впалые щеки с выступающими скулами.
Доминирующие черты физиономии: печаль и неуверенность. Это характерное лицо времени Тассо, изглоданное сомнениями. Пронзительные глаза вызывают сострадание, взывают к нему.
Не поскупимся на сострадание. Отдадим ему эту любовь, к которой он стремился всю свою жизнь и в которой ему было отказано. Он испытал величайшие несчастия, какие могут выпасть на долю человека. Он видел свою родину обращенною в рабство. Он видел Италию на века отданною варварам. Он видел, как умирала свобода. Он видел, как один за другим исчезали все, кого он любил. Он видел, как один за другим угасали все светочи искусства.
Он остался один, последним в наступающем мраке. И на пороге смерти, когда он оборачивался назад, он не имел даже утешения сказать, что совершил все, что должен был, что был в состоянии совершить. Жизнь ему казалась потраченной даром. И она была, совершенно напрасно, лишена радости. Он принес ее © жертву, совершенно напрасно, идолу искусства[46].
Чудовищный труд, на который он себя обрек на протяжении девяноста лет своей жизни, без единого дня отдыха, без единого дня настоящей жизни, даже не послужил ему для того, чтобы довести до конца хотя бы один из его великих замыслов. Ни одно из его великих произведений— из тех, которыми он наиболее дорожил, — не было закончено. По иронии судьбы, этому скульптору[47]удалось довести до конца только свои живописные работы, за которые он брался против воли. Из его больших работ, то вызывавших в нем горделивые надежды, то при чинивших «ему мучения, одни (картон «Пизанская война», бронзовая статуя Юлия II) были уничтожены при его жизни, другие (гробница Юлия II, капелла Медичи) потерпели жалкое крушение: карикатура на его замысел.
Скульптор Гиберти рассказывает в своих «Комментариях» историю бедного немецкого золотых дел мастера при герцоге Анжуйском, «который равен был древним ваятелям Греции» и который в конце своей жизни видел, как уничтожено было произведение, которому он посвятил всю свою жизнь. «Он увидел тогда, что все труды его были напрасны; и, бросившись на колени, он воскликнул: — Господи, владыка неба и земли, создатель всех вещей, не дай. мне уклониться с пути и последовать за кем‑либо, кроме тебя; смилуйся надо мною! — Затем он роздал все, что имел, бедным и удалился в обитель, где, и умер…»
Подобно бедному немецкому золотых дел мастеру, Микеланджело, дойдя до конца своих дней, с горечью созерцал свою жизнь, прожитую напрасно, свои бесполезные усилия, свои произведения, недоконченные, уничтоженные, незавершенные.
Тогда он отрекся. Гордость Возрождения, великолепная гордость свободной души, владычицы вселенной, в его лице стрекалась от самой себя и
Оплодотворяющий крик «Оды к Радости» не раздался. До последнего дыхания это была Ода к Скорби, к освобождающей смерти. Он был целиком побежден.
Таков был один из победителей вселенной. Мы пользуемся произведениями его гения так же, как мы пользуемся завоеваниями наших предков: мы уже не думаем о пролитой крови.
Я хотел показать всем эту кровь, я хотел над нашими головами развернуть красное знамя героев.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ БОРЬБА
I СИЛА
Он родился 6 марта 1475 года в Капрезе Казентинской. Суровая страна, «тонкий воздух»[51], скалы, буковые леса, над которыми высится костлявый хребет Апеннин. Неподалеку, «а горе Альвернья, Франциску Ассизскому явился распятый.
Отец[52]был нодестой в Капрезе и Кьюзи. Это был человек необузданный, беспокойный, «богобоязненный». Мать[53]умерла, когда Микеланджело было шесть лет[54]. Их было пять братьев: Лионардо, Микеланьоло, Буонаррото, Джован Симоне и Сидж. исмондо»[55]
На выкормку он был отдан кормилице, жене каменотеса из Сеттиньяно. Позднее он шутя приписывал ее молоку свое призвание к скульптуре. Его послали в школу: он занимался там только рисованьем. «Из‑за этого отец и братья отца смотрели на него косо, и он часто жестоко бывал бит, так как они ненавидели профессию художников и считали позором, если в их семье будет художник»[56]. Таким образом, еще в раннем детстве он познал грубость жизни и душевное одиночество.
Однако он переупрямил отца. Тринадцати лет он поступил подмастерьем в мастерскую Доменико Гирландайо, самого великого-, самого здорового из флорентийских живописцев. Первые работы его, говорят, имели такой успех, что учитель стал завидовать ученику[57]. К концу года они расстались.
Он проникся отвращением к живописи. Он стремился к искусству более героическому. Он перешел в школу скульптуры, которую Лоренцо Медичи содержал в садах монастыря св. Марка[58]. Правитель им заинтересовался, он поместил его во дворец и допустил за стол со своими сыновьями; ребенок очутился ìb самом центре итальянского Возрождения, посреди античных коллекций, в поэтической и ученой атмосфере великих платоников: Марсилия Фичино, Бенивьени, Анджело Полициано. Их дух его опьянял; от пребывания в античном мире у него душа сделалась античной, он сделался греческим ваятелем. Руководимый Полициано, «который очень его любил», он изваял «Бой кентавров с лапифами»[59].
В этом горделивом барельефе, где царят только невозмутимые сила и красота, отразились атлетическая душа юноши, и его дикие игры с грубыми товарищами.
Он ходил в церковь Кармине рисовать фрески Мазаччо вместе с Лоренцо ди Креди, Буджардини, Граначчи и Торриджано деи Торриджани. Он не скупился. на насмешки над товарищами, менее искусными, чем он. Однажды он стал дразнить тщеславного Торриджани. Торриджани изуродовал ему лицо ударом кулака. Позднее он хвастался этим: «Я сложил кулак, — рассказывал он Бенвенуто Челлини, — и так хватил его по носу, что почувствовал, как кости и хрящ мнутся, словно вафля. Так отметил я «его на всю жизнь».