Анна Юрьевна Котова Пауль, урод
— …Я больше не могу. Я не выношу его взгляда.
— Да какой же взгляд, фрау Хоберт, он же не видит.
— Я знаю, что он не видит, но он смотрит. Поворачивается на звук — и смотрит. Без выражения. Ужас. Нет, не могу, я боюсь его.
— Жаль, мальчик к вам привязался… но если дело обстоит так — конечно.
…Он спросил: а где Хоби? он называл ее Хоби. Уехала, — сказали ему. Куда уехала? — спросил он. Господин Эрхарт замялся, не зная, что ответить, и наконец сказал: далеко.
Он не стал выяснять, где это — "далеко".
…Потом была фрау Майер. У нее были теплые мягкие руки и теплый мягкий голос.
— Ты не уедешь? — спросил он с надеждой.
Она была честной женщиной. Она не сказала: "Конечно, нет".
— Пока останусь, — вот что она сказала.
…Конечно, она уехала. Она вышла замуж за солдата, и он увез ее куда-то "в гарнизон".
…У фрау Маршитц он уже ничего не спрашивал. И руки у нее были холодные.
И по голове она не гладила.
Он сперва попробовал к ней подольститься, но она его отстранила.
— Вы же мужчина, маленький господин. Что за телячьи нежности?
При фрау Маршитц он научился не плакать.
Иногда ему хотелось, чтобы она куда-нибудь уехала, но она все не уезжала и не уезжала. Она "хорошо о нем заботилась" и "всегда исполняла свой долг". Опекуны были довольны: он был всегда аккуратно одет и умел себя вести.
При фрау Маршитц его положили в больницу и сделали ему глаза. Вместо настоящих, но бесполезных — искусственные.
…Сначала было трудно ориентироваться в видимом мире, и чтобы пройти по комнате, он опускал веки. Когда фрау Маршитц замечала это, она предостерегающе произносила:
— Пауль!
И он открывал глаза.
Освоился быстро, хотя поначалу к вечеру начинала зверски болеть голова. Дождавшись, когда фрау Маршитц выключит лампу и выйдет из детской, он утыкался лицом в подушку и беззвучно всхлипывал. Потом перестал.
И вот интересно, что он заметил: как только он стал видеть, почему-то все окружающие решили, что он оглох. До того — всегда учитывали, что "у ребенка очень чуткий слух", и старались неприятное говорить потише. Он все равно слышал, конечно. Это потому, что они не знали — насколько хорошо он слышит на самом деле. Так что он давно был в курсе и насчет "урода", и насчет "зачем на такого деньги тратить", и насчет "лучше бы о здоровых позаботились". И про то, что он "смотрит", он знал — и пользовался иногда.
Теперь добавились "мертвые глаза". Он не знал, какие глаза у мертвых, и спросить было не у кого. Он давно понял, что некоторые вопросы лучше никогда не задавать.
Но какие бы они ни были, его глаза ему нравились. Он не сразу научился им доверять — да и понимать их. Сверял зрительные образы со звуковыми и обонятельными, удивлялся, что знакомый предмет или человек выглядит вот так. Понял наконец, что значит — синий, красный, черный… он знал, что небо синее, а облака белые, но только теперь понял, как это — на самом деле.
Еще непонятное было — "красивый". Оно не совпадало с "симметричный" и даже "соразмерный". Совершенно не поддавалось точному описанию. В конце концов он отчаялся понять и перестал спрашивать. Просто выучил: вот это — красиво, это — не очень, это — некрасиво, а это — фу, уродство какое-то, смотреть противно.
Почему противно?.. выходило: смотреть надо — чтобы понять.
Он никогда не забывал, что он тоже урод.
А еще глаза можно было вынуть и посмотреть на себя безглазого. Ну, одноглазого — надо же чем-то смотреть. Однажды фрау застала его перед зеркалом, он оттягивал веко и заглядывал в пустую правую глазницу.
Фрау позеленела и поджала губы.
— Никогда. Этого. Не делайте. Вы поняли?
Он понял. Он никогда больше не делал этого при ней.
…Наконец уехала и фрау Маршитц. Ее уволили, потому что он вырос. Теперь у него были учителя и Рабенард.
Раньше он мечтал о том дне, когда избавится от Маршитц, а оказалось — ему ее не хватает.
— …Ему была бы полезна школа. Не для науки — выучиться можно и дома. Для общения.
— И где вы найдете приличную школу, в которую его возьмут? Ни в гимназию Гальбрих, ни к Рихтману и близко не подпустят.
— А если муниципальная…
— Чтобы сын Герхарда фон Оберштайна учился в муниципальной школе?! забудьте, герр Кнеппер. Это не то общество.
— Сейчас по вашей милости у него нет никакого общества.
— Пусть больше внимания уделяет учебе и спорту. Все равно ничего больше мы с вами не можем для него сделать.
…Он слышал каждое слово, они громко говорили. Интересно, какая она — муниципальная школа? Он спросил у Рабенарда.
Снова убедился, как же ему повезло с Рабенардом. Это был единственный человек, которого можно было спросить о чем угодно. Иногда он не знал ответа, тогда так и говорил. Иногда отвечал. Но никогда не называл вопросы глупыми или, хуже того, неподобающими.
Однажды он набрался храбрости и спросил про глаза мертвых.
— Видел, — сказал Рабенард. — А те, кто так говорит о вас, никогда не видели. Поверьте мне. Объяснить не сумею… но ничего общего.
— Спасибо, — сказал Пауль.
Он действительно был благодарен.
И про школу Рабенард тоже ответил.
…Другие дети были непонятны. Они были где-то там. На улице. В школе. У себя дома. А поблизости их не водилось.
Он знал: приличные родители не захотят, чтобы их дети видели уродство. А дети неприличных родителей — неподходящая компания.
Еще он знал, что герр Кнеппер нарочно выводит его в места, где бывают другие дети. В музей искусств, например. Но он совсем не представлял, как с ними вести себя и как разговаривать, только косился в их сторону с любопытством.
Он знал, что его любопытство все время принимают за что-то другое. Один мальчик спросил как-то:
— Что уставился? — с угрозой в голосе.
— Я не уставился, — сказал Пауль. — Я смотрю.
— Дурак какой-то, — сказал мальчик и отошел.
— …Как он будет жить? — говорил герр Кнеппер, качая головой. — Этому не научишься из книг. И потом, это же уму непостижимо, сколько он всего читает — но он интересуется совсем не тем, чем следовало бы интересоваться ребенку его лет.
— Он не ребенок, — ответил Рабенард. — Он инопланетянин.
Пауль знал, что он инопланетянин, и привык к этому.
Кроме того, может, инопланетяне все такие… и среди них он — обыкновенный.
Иногда он мечтал о том, чтобы стать обыкновенным, но прекрасно отличал грезы от реальности. Мечты недостижимы, они только позволяют отвлечься. Ну и развлечься.
Однажды, гораздо позже, он узнал, что люди часто мечтают как раз о противоположном — быть не как все. Нельзя сказать, чтобы он удивился. Но и понял — как-то не очень.
…А библиотека в доме была старинная и богатая. Там можно было найти книги, которые не переиздавались по пятьсот лет. Сохранились с доимперской эпохи. Основатель рода был равнодушен к книгам, но сохранил библиотеку своего деда. Затем в последующих поколениях с регулярностью появлялись дети, воспитанные этой библиотекой. Они следили за старыми книгами, добавляли новые, присматривали за неблагонадежными — чтобы не попадались на глаза кому не след.
Интересно, думал Пауль, как бы они отнеслись к тому, что книгочей нынешнего поколения — слепой от рождения? С годами крепло подозрение: нормально бы отнеслись. Они сами были немножко инопланетяне, он просто — более ярко выраженный, так сказать.
Впрочем, нынешнему поколению не из чего было выбирать. Кроме Пауля, в нем все равно никого нет.
Когда-нибудь не станет и Пауля. Что будет с библиотекой? Нужно об этом подумать. Когда он будет старый и соберется помирать, он обязательно об этом подумает.
…Видел он теперь превосходно. И двигаться научился стремительно и точно. Опекуны поощряли занятия спортом, исключив, однако, из списка те виды, где потенциально возможны были удары по голове. Он подозревал, что их коробило при одной мысли о глазе, вылетающем из глазницы при сильном толчке. Сам-то он этого как раз не боялся. Это же не живой глаз. Ну вылетит. Подобрать, отряхнуть… прополоскать под краном, на худой конец, — и вставить на место.
Хотя, вообще-то, полоскание под краном им не полезно. Как всякая электроника, они не любят излишней сырости. Несмотря на защитную оболочку, несмотря на неизбежную влажную среду — слезные каналы учитывались, разумеется, — и все же. И холода не любят. И пыли, конечно.
Рано или поздно очередной протез начинал сбоить. Картинка рассыпалась на пиксели при повороте головы, собиралась в осмысленный кадр с запаздыванием, барахлила цветопередача, нарушалась резкость. Хуже всего было, когда глаз искрил. От прочих неполадок просто начинала болеть голова. От искры — будто раскаленными гвоздями в мозг. Когда это случилось впервые, он побледнел и сполз по стенке. Хорошо, Рабенард был рядом и быстро сообразил, что произошло. Пауль был не в состоянии объяснять — от звуков собственного голоса в голове взрывались петарды. Или что похуже. Но слово "глаза" он все же выговорил. Рабенард догадался почти сразу. Запасные протезы лежали в шкатулке в ящике письменного стола, и слуга просто сунул шкатулку Паулю в руки — дальше он справился сам.