На небе кое-где виднелись звезды, но они скоро исчезнут, ведь уже через час начнет рассветать. Прохладный воздух обвевал кожу, пока она спешила по тропинке, слушая непонятные ночные звуки. Какие-то насекомые, которых днем не видно и не слышно. Звери на охоте. Рикард говорил, что видел в роще лисиц. А может, звери и насекомые те же, что и днем, просто звуки ночью другие. Меняются. Преображаются.
Уборная одиноко стояла на пригорке за сенным сараем. И по мере приближения как бы вырастала. Чудной, кособокий домишко, сколоченный из некрашеных досок, кривых, растрескавшихся, серых от непогоды. Без окон, только в двери прорезь сердечком. А хуже всего, что никогда не знаешь, есть там кто или нет.
Почему-то ей казалось, что там определенно кто-то сидит.
Она покашляла — если в кабинке кто-то есть, он может подать знак.
Сорока взлетела с ветки на опушке. И всё, тишина.
Она шагнула на каменную ступеньку. Взялась за чурочку, которая служила дверной ручкой. Потянула на себя. Внутри было темно и пусто.
Она перевела дух. Возле сиденья стоял карманный фонарик, но включать его незачем. Она подняла крышку сиденья, закрыла дверь и накинула крючок. Подобрала ночную рубашку, сняла трусы, села. В наступившей тишине словно бы послышались какие-то звуки. Явно не зверек, не сорока, не насекомое. Что-то быстро двигалось в высокой траве за уборной. Потом все заглушило журчание. Но сердце у нее уже стучало как молот.
Ну вот, она быстро натянула трусы и замерла в темноте, напрягая слух. Но услышала только легкий шорох листьев да гулкие удары собственного сердца. Подождала, чтобы сердцебиение унялось, подняла крючок, открыла дверь. Темная фигура заслоняла почти весь проем. Должно быть, он тихонько караулил на ступеньках. Секунду спустя она лежала на сиденье, а он, стоя над ней, закрыл дверь.
— Ты? — вырвалось у нее.
— Я, — отозвался он чужим, дрожащим, сиплым голосом.
Он навалился на нее. Глаза поблескивали в темноте, когда он до крови прокусил ей губу и одной рукой сорвал с нее трусы. А она лежала как агнец под ножом, который жег ей шею, меж тем как он судорожно расстегивал брюки и прижимался к ней, словно течная собака.
— Только пикни — на куски изрежу! — прошипел он.
И она не пикнула. Ведь ей было всего четырнадцать, и она твердо верила, что если сосредоточиться и зажмурить глаза, то сквозь крышу увидишь звезды. Бог властен совершать такие вещи. Если пожелает.
Глава 2 Воскресенье, 13 декабря 2003 года. Визит
Он присматривался к своему отражению в вагонном окне. Пытался понять, в чем секрет. Но не видел в лице над красной шейной косынкой ничего особенного — обыкновенное, невыразительное лицо, глаза, волосы, на фоне стен туннеля между станциями «Курсель» и «Терн» такие же темные, как вечная ночь метро. На коленях у него лежала «Монд», обещала снег, но парижские улицы там, наверху, под сплошными низкими тучами по-прежнему холодны и голы. Ноздри его расширились, втянули слабый, но вполне отчетливый запах сырого цемента, человеческого пота, жженого металла, одеколона, табака, влажной шерсти и желчной кислоты — совершенно неистребимый запах вагонов метро.
Под напором воздуха от встречного поезда стекло завибрировало, в темноте за окном промелькнули тусклые прямоугольники света. Он сдвинул рукав пальто, взглянул на часы «Сейко SQ50», полученные от одного из клиентов, в счет оплаты. На стекле уже появились царапины, так что, может, они вовсе и не настоящие, а подделка. Четверть восьмого. Воскресный вечер, вагон заполнен лишь наполовину. Он огляделся. Люди в метро спали, всегда. Особенно по будням. Отключались, закрывали глаза, превращая каждодневную поездку в лишенный сновидений пустой промежуток, а красный или синий отрезок на схеме метро — в этакий темный прочерк меж работой и свободой. Он читал про человека, который вот так, с закрытыми глазами, просидел в метро целый день, ездил туда и обратно, и, только когда ночью перед отправлением в парк осматривали вагоны, обнаружилось, что он мертв. Может статься, он и спустился в здешние катакомбы нарочно, чтобы в этом светло-желтом гробу без помех соединить синим прочерком жизнь и потусторонность.
Сам он держал путь в другую сторону. К жизни. Ему оставалось сегодня вечером выполнить работу здесь, а потом еще одну, в Осло. Последнюю. И он покинет катакомбы навсегда.
Резкий звонок — станция «Терн», двери захлопнулись. Поезд снова пришел в движение.
Он закрыл глаза, попробовал представить себе другой запах. Запах шариков дезодоранта и свежей теплой мочи. Запах свободы. Но, наверно, его мать, учительница, говорила правду: человеческий мозг способен до мельчайших деталей воспроизвести увиденное или услышанное, только не запах, даже самый обычный и сильный.
Запах. Перед внутренним взором замелькали картины. Ему пятнадцать, он сидит в коридоре вуковарской больницы, слушает, как мать тихонько молится апостолу Фоме, святому покровителю строительных рабочих, просит заступиться перед Господом за мужа. От реки доносится грохот сербской артиллерии, а из детской палаты — крики тех, кого там оперируют, ведь младенцев в детской палате больше нет, женщины перестали рожать, с тех пор как началась осада. Он работал в больнице посыльным и привык отключаться от звуков — и от криков, и от канонады. Но не от запахов. Особенно от одного. При ампутации хирурги сперва резали мышцы до самой кости и, чтобы пациент не истек кровью, чем-то вроде паяльника прижигали сосуды, тем самым останавливая кровотечение. А запах горелой плоти и крови ни с чем не спутаешь.
Врач вышел в коридор, жестом предложил им с матерью зайти в палату. Когда они подошли к койке, он не рискнул посмотреть на отца, уперся взглядом в его большой загорелый кулак, стиснувший матрас словно в попытке порвать его. Вообще-то отец вполне мог это сделать, ведь руки у него самые сильные во всем городе. Отец работал арматурщиком; когда стены были возведены, наставал его черед: он брался руками за торчащие из бетона прутья и быстрым сноровистым движением крепко скручивал их концы. Он видел отца за работой — казалось, тот скручивал тряпку. Никто пока не придумал машину, которая бы лучше справлялась с этой задачей.
Он опять зажмурился, услышав отцовский крик, полный боли и отчаяния:
«Пусть мальчик уйдет!»
«Он сам попросил…»
«Пусть уйдет!»
Голос врача: «Кровотечение остановлено, сейчас начнем!»
Кто-то подхватил его под мышки, поднял. Он упирался, но был такой маленький, такой легкий. Вот тогда-то он и почуял этот запах. Запах горелой плоти и крови.
Последнее, что он услышал, был голос врача:
«Пилу!»
Дверь за ним захлопнулась, он рухнул на колени и продолжил материну молитву с того места, где она остановилась. Спаси его. Пусть он останется калекой, только спаси. Бог властен совершить такое. Если пожелает.
Он ощутил на себе чей-то взгляд, открыл глаза, вернулся в метро. На скамейке напротив сидела женщина — суровое, напряженное лицо, усталые, отрешенные глаза, которые она поспешно отвела в сторону. Секундная стрелка на часах рывками двигалась по кругу, пока он в уме повторял адрес. Проверил пульс. Нормальный. Голова легкая, но не слишком. Он не мерз и не потел, не испытывал ни страха, ни радости, ни досады, ни удовольствия. Поезд замедлил ход. «Шарль-де-Голль — Этуаль». Напоследок он еще раз взглянул на женщину. Она пристально смотрела на него, однако, доведись им встретиться вновь, хоть сегодня же вечером, наверняка его не узнает.
Он встал, подошел к двери. Негромко скрипнули тормоза. Дезодорант и моча. И свобода. Которую все ж таки невозможно представить себе как запах. Двери скользнули в стороны.
Харри вышел на платформу, остановился, вдохнул теплый затхлый воздух, взглянул на листок с адресом. Двери за спиной закрылись, легкое дуновение подсказало, что поезд снова тронулся. Харри зашагал к выходу. Рекламный плакат над эскалатором сообщал, что есть средства избежать простуды. Как бы в ответ он закашлялся, подумал: «Черта с два!» — сунул руку в глубокий внутренний карман шерстяного пальто, нащупал под фляжкой сигареты и пачку молочных пастилок.
С сигаретой в зубах он миновал стеклянную дверь, оставил позади неестественное сырое тепло ословской подземки и по лестнице поднялся на совершено естественный для Осло мороз, в декабрьские потемки. Машинально съежился. Эгерторг. Маленькая открытая площадь, перекресток пешеходных улиц в самом сердце столицы, если в эту пору года у нее вообще было сердце. Торговые киоски, несмотря на воскресенье, открыты, ведь до Рождества без малого две недели, и площадь кишела людьми, сновавшими в желтых отсветах из окон незатейливых четырехэтажных магазинов, которые окаймляли площадь. Глядя на пакеты с подарками, Харри напомнил себе, что надо купить что-нибудь Бьярне Мёллеру, — завтра у него последний рабочий день в полицейском управлении. Многолетний начальник и главный защитник Харри в полиции наконец-то осуществил свой план отступления и со следующей недели займет в полицейском управлении Бергена должность так называемого старшего следователя по особым делам. Фактически это означало, что Бьярне Мёллер впредь до пенсии сможет делать что хочет. Неплохо, но Берген? Дождь и сырые, холодные горы. Мёллер и родом вовсе не оттуда. Харри всегда относился к Бьярне Мёллеру с большой симпатией, хотя не всегда его понимал.