Вот это действительно музыка! Вы еще вспомните мои слова!
Именно ради того, чтобы просветить мир, он так страстно жаждал сказать свое слово, ведь иной раз казалось - больше нет сил терпеть эту косность и видеть, как его тележка, рвущаяся к звездам, утопает в грязи заросшего плесенью и паутиной мира, где даже этические нормы - это жалкое бутафорское тряпье, которым прикрывается человеческая сущность, - так глубоко ему чужды.
Что касается этических условностей, то ему особенно были невыносимы джентльмены с их отжившим, допотопным кодексом: в силу каких-то давно истлевших и бессмысленных традиций уважать чувства и убеждения других людей и подчинять этим условностям свое высшее я - ну нет, знаете ли, всему есть предел! Напротив, он считал своим священным долгом всеми силами бороться с предрассудками и предубеждениями всякого, с кем ему приходилось сталкиваться, особенно в печати. Он и всегда был добросовестным человеком, но ни к одной своей обязанности он не относился так добросовестно, как к этой. Что бы он ни писал, что бы ни говорил, он не считал нужным смягчать выражения или обходить личности; в вопросах духовных его честность не внала границ. Но он никогда не изливал своего гнева и презрения попусту; на его взгляд, весь мир заслуживал его бича, и ему не стоило труда найти достойную жертву. Он совсем не стремился выделяться при помощи каких-нибудь внешних вычурностей - это удел посредственности. Так, одевался он всегда донельзя строго, хотя нет-нет да и появлялся в красной рубашке, либо в серых башмаках, или ярко-желтом галстуке. Всецело поглощенный мыслями о будущем, он вел довольно умеренный образ жизни. Детей у него не было, но он считал, что без них нельзя, и собирался, как только позволит время, обзавестись ими, ведь это долг каждого смертного перед человечеством. Появятся ли они прежде, чем он скажет свое слово, предугадать было трудно. Ведь он вряд ли сможет сократить для этого свою высокую деятельность.
Иной раз он так уходил в свою работу, что не узнавал сам себя; зато вы сразу его распознавали по тому прерывистому сопению, которое характерно для всякого человека в состоянии творческого экстаза. Когда его гений пребывал в высших сферах, он забывал обо всем, даже о пере и бумаге; он парил в облаках, и, подобно их невесомым нагромождениям, повисали его расплывчатые, бессмертные и ускользающие, как воздух, видения и мысли. Как он досадовал потом, что не удосужился пригвоздить их к земле! Да, с его нетерпимостью ко всему, кроме божественного совершенства, и с его непоколебимой верой, что он непременно достигнет этого совершенства, он был, пожалуй, самой интересной личностью в пределах... Не стоит уточнять, в каких именно пределах.
МОРАЛИСТ
Перевод А. Поливановой
Его убеждения оставались непоколебимыми, его светила были старыми светилами и его вера - старой верой; он никогда бы не признал, что возможна какая-то иная вера, потому что вся суть его веры заключалась именно в том, чтобы не признавать иной точки зрения, кроме своей собственной. Мудрость? Вся мудрость сводилась к тому, чтобы, захлопнув дверь и прислонившись к ней спиной, рассказывать людям о том, что находится за этой дверью. Он и сам, конечно, не знал, что там, за дверью, но считал недопустимым в этом признаться. Тех, кого он именовал "атеистами", он вообще не считал за людей; те же, кого он именовал "агностиками", были жалкими тупицами, и только. Что до рационалистов, позитивистов, прагматистов и прочих "истов" - ну что ж! они вполне соответствовали своим кличкам. Он не скрывал, что просто не понимает их. Да так оно и было. "Они способны только отрицать! - говорил он. - Как они содействуют нравственному совершенствованию мира? Что они дают взамен того, что отнимают? Чем они заменят все, что находится за этой дверью? Где их символы? Чем они привлекут людей, как поведут их за собой? Нет, - говорил он, - людей поведет малое дитя, и то малое дитя - я. Потому что я могу сочинить для них Детскую сказку о том, что находится за дверью".