Это было мучительное чувство раздвоения, и он почти обрадовался, когда сереньким воскресным утром его старинный приятель Валера Кораблев, уже четыре года державший ломбард на Петрозаводской, отставив в сторону полупустую кружку пива и ловко распатронивая вяленого леща, вдруг негромко сказал, глядя куда-то в сторону:
– Пропадаешь, братуха. Пропадаешь ни за что!
– Чего? – переспросил он, не донеся до губ свою кружку. – С чего это ты взял, что я пропадаю?
– Я же не слепой, – ответил Кораблев, с хрустом сдирая с леща кожу. – Да и ты не первый, кто от своей великой честности по миру идет.
Тот, кого через пару месяцев растерянные сыскари окрестили Мухой, поставил кружку на стол, так и не сделав глоток. Он полез в карман, выложил на столик мятую пачку «примы» и закурил, щурясь от дыма и с интересом разглядывая Кораблева. К столику, шаркая по бетону подошвами рваных растоптанных ботинок и кривя небритую рожу, приблизился бомж Ванюша, намереваясь разжиться глотком пивка и чинариком, а то и целой сигаретой.
– Отвали, – не оборачиваясь, сказал бомжу Кораблев. – Не мешай разговаривать. Придешь позже.
Ванюша покорно зашаркал к другому столику. Глядя, как Кораблев деловито расправляется с лещом, человек, которому в ближайшее время предстояло стать Мухой, глубоко затянулся сигаретой и сказал:
– Интересно. А ты, значит, решил меня спасти.
– Угу, – невнятно промычал Кораблев, погружая в кружку свой короткий, нахально вздернутый нос, под которым топорщились жесткие щетинистые усы. – Жалко же смотреть, – продолжал он, вытирая пену с усов. – Бьешься, как рыба об лед, а вокруг деньжищ немеряно.
Муха проводил взглядом проехавший мимо пивного ларька «мерседес» с тонированными стеклами. Ему невольно вспомнилось выражение лица дочери, когда она садилась в его проржавевшую до дыр «копейку», и его твердые, как стальные стержни, и гибкие, как щупальца осьминога, пальцы крепче стиснули ручку пивной кружки.
Внимательно наблюдавший за ним Кораблев незаметно ухмыльнулся в усы. Он не ошибся в расчетах: его приятель, судя по всему, давно готов был к «употреблению».
– Вот послушай, – снова заговорил Кораблев, отодвигая в сторону полупустой бокал. – Посмотри на себя. Ты же уникум, равных тебе – считанные единицы, а что ты с этого имеешь? Я понимаю, конечно: честность, законопослушание, принципы там всякие… Но ты мне скажи: должен талант вознаграждаться? Нет, погоди, молчи. Того, что ты собираешься сказать, уже даже по радио не говорят и в детских книжках не пишут. Кто у нас сейчас бедный? Тот, кто зарабатывать не умеет или не хочет. Ты со своими способностями мог бы грести бабки лопатой, а существуешь на оклад. Значит, что же – не хочешь? Поверить в это не могу. Чтобы умный, талантливый, молодой мужик не хотел жить по-человечески – да быть такого не может!
Налетевший из-за угла порыв ветра захлопал отсыревшими парусиновыми зонтиками и смахнул со столика несколько обрывков сухой рыбьей кожи. Кораблев вдруг странно изогнулся, сморщился от усилия и выудил из-под столика уже откупоренную бутылку водки.
– Давай-ка, – сказал он, щедрой рукой доливая доверху бокал своего собеседника, в котором еще оставалось граммов двести пива. – Давай дернем для успокоения нервов, а потом поговорим.
– Да погоди, Валера, – слабо запротестовал тот. – Да ты очумел, что ли? Утро же! Кто же с утра пораньше ерша пьет?
– А кто с утра к пивному ларьку бежит? – парировал Кораблев. – Алкаши конченные да те, кому дома невмоготу. И не рассказывай мне про свою счастливую семейную жизнь. Все твое семейное счастье у тебя на морде написано. Пропадаешь, старик.
Муха резко вскинул голову, собираясь как следует отбрить наглеца, далеко переступившего границы дозволенного, но тут же сник и опустил плечи: Кораблев был совершенно прав. Не будь в его словах правды, они ни за что не встретились бы там воскресным утром. Он попытался вспомнить, как давно начал сбегать из дома по выходным, и зябко поежился: получалось, что давненько.