Как на матушке, на Неве-реке,
На Васильевском славном острове,
Молодой матрос… —
затянул он ухарски пьяным, высоким голоском, сразу оборвал и засмеялся как-то по-детски.
– Не… неладно… Вы, братцы, лучше мово песни поете… – обратился он к парням-певунам. – Што затихли? Валяй! Небось матросики вас не выдадут!.. Верно, што ли, братцы?..
– Вестимо! Пой, братцы! – поддержали его остальные матросы. – Хто закажет нам песни играть… Скушно так-то… Без песни и вино в душу нейдет!.. Пой…
– Петь не поле жать… Не тяжкая работа. Да какую же вам? – спросил парень-запевала.
Пока певуны советовались насчет песни, откуда-то из полутьмы вынырнула оборванная фигура ухаря-парня, еле прикрытого лохмотьями исподней одежды. Он подбоченился и закричал:
– Стой, братцы!.. Слышь, я сам петь и плясать куды те горазд! Нешто не так!.. Мы сами скопские… Жги-и-и!
И он пустился в неистовый пляс, хрипло, отрывисто выпевая слова разухабистой песни:
Гей, теща моя! Ты не тоща была!..
Как повел зять тещу
В осинову рощу…
Повалил он тещу хлупом-то на пенья,
Хлупом-то на пенья, низом на коренья…
Начал тещу тещевать, через елку доставать!
Гей, жги… говори, приговаривай!..
Словно подхваченные вихрем, сорвались с мест еще два парня и одна полупьяная гулящая бабенка…
Балалайки и домра с бубном зазвучали, затренькали вовсю… Остальные, увлеченные пляской, кто притопывал и приплясывал на месте, кто постукивал ладонью по столу или выбивал такт ногою…
Безотчетный порыв неудержимого веселья охватил толпу, притихшую за миг перед тем… Столы были больше сдвинуты к углам, чтобы дать простор плясунам, лица оживились, закраснелись, глаза вспыхнули новым огнем, лучшим, чем тусклый блеск охмеления… Скоро парни и бабенка устали, отошли, и место заняли другие охотники. А зачинщик пляса, «скопской» удалец все носился в безумном вихре танца, откалывая все новые коленца. Теперь он уж не припевал, а отрывисто, хрипло выкрикивал отдельные слова, неясные звуки, имеющие отдаленное сходство с подмывающим напевом… А ноги его, все тело, словно лишенное костей и связок, носилось и вихляло во все стороны в лад быстрому, все учащавшемуся напеву…
Наконец не выдержал и он, напоминающий безумца либо одержимого бесом, повалился на скамью, удушливо бормоча:
– Фу-у!.. Во-одки… Дух перехватило… Кручок давай… Душу окроплю!..
Схватил поданный большой стаканчик, сразу осушил его, крякнул и затих, повалясь на скамью, тяжело дыша всею раскрытой, волосатою и грязной грудью.
– Ловкач парень… Лихо откалывал… – с разных сторон слышались похвалы плясуну.
А от стола, где сидела певучая компания, уже полились звуки новой песни, заунывные, трепетные, словно вздох горя народного.
Пели старинную песню о «Горе-гореваньице»…
«Ах ты, Горе-гореваньице!..
А и в горе жить – не кручинну быть.
Нагому ходить – не стыдитися.
А и денег нету перед деньгами.
Набежала ль гривна перед злыми дни!..
Не бывать плешатому кудрявы-им…
Не ставать гулящему богаты-им.
Не утешити дите без матери.
А и горе горько гореваньице…
Лыком ли горе подпоясалось,
Мочалами ноги изопутаны.
А я ль от горя во темны леса —
А и в их горе прежде век зашло.
А я от горя в почестный пир —
Горюшко уж тамо, впереди сидит.
А я от горя во царев во кабак —
А горе встречает, брагу-пиво тащит!
Как я наг-то стал», – засмеялся он!..
Смолкла песня, такая понятная и близкая всем, тут собравшимся, иззябшим, полуголым, полуголодным людям, загнанным и обиженным без конца. И настала полная, но недолгая тишина.
Ее разбил выклик пьянчужки «дворянчика», словно клекот большой птицы, напуганной тишиной, прозвучавший неверным, высоким звуком.
– Э-эх, братцы… Тяжко, други мои!.. Тяжко… Не я пью, горе мое пьет!.. Слышь, я сам дворянский сын!.. Сутяги осилили… Подьячие вконец разорили.