Парень-запевала, худой, напряженный, напоминающий борзую, поджарую и злобную, бегущую за зверем и вдруг потерявшую след, он один нашелся что ответить сказочнику-юроду.
– Ду-у-урак!.. Ен в те поры, при опросе, чево ни обещает… Язык без костей… Кисельны берега, молошны реки… Слыхал, и нонешня государыня, как на царство ее звали, подписала бумагу: никого не казнить, заодно с лучшими людьми думу думать государеву… А што вышло… Дышло!.. Бироновцы нас замаяли… Кровь пьют людскую, словно воду льют ее… Фалалей!.. Юрод, одно слово… Наобещает спервоначалу много, после даст немца с плетью алибо курлянца с палками да с дыбой!.. Видали мы…
– Прочь поди, мездра! – снова уловчился один из солдат и откинул в гущу толпы, почти к самой стене, мужичка-примирителя.
– О-о-ох, за што же, братцы! – падая на стол грудью и оттуда скатясь на скамью, жалобно застонал тот. – Нешто я… Ой, ушиб-то как… О-ох…
И со стоном струйка крови хлынула изо рта на обнаженную, худую грудь блаженного.
– За што ж так людей калечить! – сразу вскинулись певуны-парни, уже и без того взвинченные предыдущими перекорами с солдатами и матросами. – Живодеры!.. Робя, бей их, окаянных!..
Тяжелый штоф, брошенный чьей-то рукой, мелькнул над головами и врезался, словно метательный снаряд, в гущу матросов и гвардейцев, раскровенив двум-трем из них головы и лица своими острыми углами.
– Наших бить!.. Зубы береги! – кидаясь вперед, обрушил Толстов ответный удар своего жилистого кулака на скулы первого попавшегося парня.
Свалка сразу приняла дикий характер. Бутылки и штофы полетели со всех сторон, со звоном разбиваясь о стены, о головы людей, раня многих кругом осколками. Столы, табуреты, скамьи – были опрокинуты и разбиты, куски от них пошли в дело, как оружие нападения или защиты. Фонари и плошки почти все были сброшены на пол, растоптаны ногами… Два-три фонаря, висящих повыше, уцелели, но их свет почти не озарял обширной горницы, и побоище кипело во тьме, отчего казалось еще страшнее и грознее… Бабы, дети, забившись по углам, неистово кричали от страха, молили о пощаде, призывали Бога или извергали самые гнусные ругательства.
Пьяные, озверелые потаскушки сами кидались в драку, визжа, царапая, кусая, не чувствуя ударов, порою очень тяжких, почти смертельных, как будто ими овладели все бесы преисподней.
Видя, что через толпу не пробраться к дверям, многие кинулись к окнам, разбили их и старались уйти из опасной толчеи боя. Но небольшие, высоко от пола расположенные оконца с трудом пропускали фигуры, укутанные в кожухи и свитки…
– Убива-а-ают!.. На помочь!.. Караул, на помочь! – дико выкрикивал между тем Арсентьич, успевший при самом начале побоища выскочить из дверей, распахнутых им настежь.
Яковлев, давно предвидевший свалку, тоже успел заранее подобраться к дверям и теперь стоял на пороге, в просвете дверей, ожидая, что будет дальше.
Крики Арсентьича были не напрасны. Дозор как раз в это время показался из-за угла, и патрульные бегом кинулись к харчевне, миновали раскрытую дверь, остановились у порога, стараясь вглядеться и разобрать, что творится в этой тьме, полной каких-то теней, проклятий, стонов и отчаянной ругани…
– Стой смирно!.. Што за бунт! – что было силы окрикнул дерущихся старший дозорный. – Смирно, говорю!.. Колоть велю штыками… Стрелять будем!.. Да тьма тута кромешная… Гей, хозяин… Черт бородатый!.. Давай огню!..
– Несу… Даю!..
Арсентьич нырнул за стойку, нашарил там пару фонарей, зажег в них сальные огарки и поставил на стойку. Стало гораздо светлее.
Свалка при первых окриках старшего невольно приостановилась. Противники так и остались, смешавшись между собою. Но солдаты первые отхлынули от мужиков, двинулись вперед и стояли теперь почти лицом к лицу с патрулем.