Нужно было вернуться, смирить гордость, но какая-то неудержимая сила толкала вперёд, навстречу опасности.
Три чёрные тени приближались… Он уже примеривался к переднему, когда сзади кашлянули, раздался глухой топот и кто-то ударил Якова тяжёлой чекушей по голове.
Он раскорячился, заграбастал руками пустоту, а мутная луна красно вспыхнула и просыпала на него радужные и чёрные осколки.
Больше он ничего не видел и не чувствовал: его били вшестером.
Он не слышал отчаянного визга Устиньи, не знал, что она метнулась к избе, и потом, только на минуту исчезнув там, с крыльца грохнула из обоих стволов нового отцовского ружья.
Очнулся утром.
Его мягко покачивало, вокруг шелестели ветки, недалеко куковала кукушка. Куковала долго, нагадывая долгую жизнь.
С трудом приоткрыв заплывший глаз, Яков увидел над собой невероятно далёкое голубое небо, верхушки молодых осин и прыгающих в ветках пичуг. Живой?!
Нестерпимо заболели перебитые ноги, запылало плечо. Яков застонал. Тотчас шорохи и качка прекратились, и он успел увидеть совсем близко обезумевшие от страха глаза Устиньи.
Наверное, он снова потерял бы память, но она плеснула холодной водой, коснулась ковшом его распухших губ.
— Где? Куда? — трудно проглотив воду и кровь, замычал Яков и попытался встать.
— Лежи… Недалеко осталось, лежи!
Опять Якова заколыхало, всхрапнула лошадь и зачавкала копытами по лесному болотцу.
Летом в тайге ездят на волокушах. Две берёзки с ветками схватывают перекладиной, а в комли запрягают лошадь. Если к перекладине привязать третью вершинку да настелить сена — езжай, как на перине…
Длинные ноги Якова трясло, они подскакивали на кочках, и тогда все тело пронзала огненная боль. Он стискивал зубы, чтобы не зареветь, не пугать лишний раз девку, и терял память.
К полудню, когда солнцу стало заглядывать ему в лицо, Устинья остановила лошадь, стала распрягать. Комельки-оглобли упали на мягкий ягель, Яков.завалился головой вниз, охнул и захрипел.
— Чего ты? — склонилась Устинья.
— 3-зубы целы… все… Хорошо, говорю…
Повернув голову, увидел в двух шагах охотничью избушку-керку. Точно такая была когда-то у него, на родимой Эжве.
— Тут покамест жить будем… — сказала Устинья и сняла с плеча ружьё.
— А отец? — промямлил Яков.
— Отец помер. Зимой медведь поломал… А мать знает.
Все лето прожили они в лесу. Устинья каждый день топила в избушке каменку докрасна, грела воду и заваривала травами. Яков банился.
По утрам выползал на карачках греться на солнце. Глазел на обступившие кедры, харкал кровью и от великой ненависти сжимал кулаки. Поправка шла к нему воробьиным шажком.
А осенью вышел такой день, когда Яков распрямился, стукнувшись маковкой в закопчённый потолок, широко вздохнул и, подхватив ружьё, здоровый и крепкий шагнул на волю.
Было тихо и морозно. Подмёрзший мох похрустывал под ногами, пунцовые брызги крупной калиброванной брусники высыпались из-за кустов по седой бородке ягеля. Вверху чуть слышно вскрикивал запоздалый клин гусей — теперь они летели в другую сторону.
Устинья собирала бруснику. Она стояла на поляне, спиной к нему, в меховой расшитой кацавейке, высоко подняв голову и заворожённо глядя на верхушку огромной сосны. Там, в изломистых ветках, сидел старый косач, удивлённо склонив голову и сторожко нацелив глаза вниз, на девку.
Яков на ходу вскинул ружьё. По звонкому сосняку грохнул выстрел, брызнула золотая хвоя, и косач упал к ногам Устиньи, потеряв на лету серое, пушистое перо…
Она подняла птицу и обернулась к Якову.
— Бешеный! Медвежьим бьёшь. Гляди-ка…
У птицы начисто снесло голову. Из размочаленной шеи струилась яркая кровь и брызгала на мох.
— Бешеный! — повторила Устинья, прижимаясь к нему грудью и отводя руку с окровавленной птицей.