Синицын - Проханов Александр Андреевич

Шрифт
Фон

Рассказ

Замкомбата согнулся в траншее, пронося голову мимо зарядных ящиков с красноватой сухой землей. Достиг наблюдательного пункта, врытого в толщу холма. Приблизил лицо к амбразуре, выложенной аккуратно камнями. Быстрым вращением глаз охватил всю просторную знакомую даль с горами, небом, волнистой солнечной степью.

"Зеленая зона" катилась ржаво-коричневая, красно-золотистая, в путанице виноградников, переломанных фруктовых садов, полузасыпанных безводных арыков. Земля, изрезанная, исцарапанная очередями, пробитая и взрыхленная взрывами, прекратила плодоносить. Корни были подсечены сталью, разорваны бесчисленными сотрясениями. Семена изжарились в огне, задохнулись в ядовитых газах пороха. Людские жилища с деревянными навесами, ковровыми подстилками, глиняными горшками и блюдами превратились в рыжий пепел и гончарную пыль.

Мокеев, не поднимая бинокль, просматривал путаницу "зеленки", стараясь углядеть слабый проблеск оружия, бледную вспышку выстрела. Но было тихо и солнечно. Глаза капитана проскользили дальше, к голубоватой дороге, пересекавшей равнину.

Трасса резко обрезала "зеленку", ломалась под углом и точной линией, уменьшаясь, исчезала в предгорьях. На обочинах, на равном удалении, как темные комочки, стояли транспортеры и танки, повернув к "зеленке" пулеметы и пушки. По трассе с утра прошли четыре колонны, черно-зеленые грузовики, колыхая в пыли брезентовыми коробами, бледно светя водянистыми фарами. Ожидалась еще одна колонна, последняя. Когда она пропылит, "бэтээры" и танки сопровождения снимутся с насиженных мест, уйдут в расположение полка, и трасса опустеет, будет остывать под синими вечерними небесами, и только глаза наблюдателей с окрестных застав станут прочерчивать ее линейную геометрию.

За трассой тянулся кишлак — обитаемый, не тронутый артиллерией. Желтые сухие бруски, плоские дувалы и кровли, каменно-глиняное, без единого дерева селение, сложенное из вещества предгорий, слепленное из донных осадков древнего иссушенного моря. Слабые дымки изливались из кишлака, свидетельствуя о невидимой, спрятанной в глину жизни.

Кишлак был мирный. Из него не стреляли, не били гранатометами. Поэтому его щадила артиллерия, не трогали минометы. По уговору с заставой женщины и старики кишлака могли проникать в "зеленку", рыться в корнях изуродованных виноградников и садов. На заставе знали — раз в неделю в кишлак приходит на отдых душманский отряд. Моджахеды расходятся по домам, подкрепляют силы бараньим пловом, ложатся с женами под пестрые одеяла, а до рассвета незримой цепочкой с грузом продовольствия и оружия снова уходят в "зеленку" — воевать, стрелять и минировать. Об этом знала застава. Но уговор с кишлаком допускал появление отряда, который не трогал трассу вблизи кишлака. Ни единая пуля не вылетала из-за желтых дувалов, ни единый фугас не сорвал бетон под колесами военных КамАЗов. Но минометная батарея заставы на всякий случай держала кишлак под прицелом.

Мокеев потратил минуту, чтобы оглядеть панораму. Хотел отвернуться, уйти по траншее обратно. И вдруг пережил мгновенное загадочное изумление. Будто все, что он видел, было воспоминанием, отражением в зеркале и он видит сейчас не истинный, а отраженный, несуществующий мир, имеет дело с мнимым, отпечатанным на стекле отражением. "Это я?.. Здесь?.. Со мной?.." Это чувство нереального и загадочного держалось мгновение и вновь превратилось в каменистую, изрезанную лопаткой траншею, в расщепленный зарядный ящик, в пятно горячего света, в котором клубилась "зеленка", темнела дорога, желтел кишлак. "Это я. Это здесь, со мной", — усмехнулся он, пробираясь по ходам сообщения.

Он выбрался на площадку, защищенную от прямого выстрела склоном холма, где в прорубленных порах размещались казармы, кухня, склады продовольствия и боеприпасов. Увидел: у кормы "бэтээра" сержант Лобанов, крепкий, яростный, злой, бил по лицу наотмашь щуплого солдата Синицына. Бледное лицо солдата отбрасывалось ударами и вновь возвращалось под следующий плоский сильный шлепок. Мокеев растерялся, промедлил, и две громкие хлесткие пощечины ударили по глазам, по губам. Синицын, дергая острыми плечами, не уклонялся от ударов, подставлял под них свое плачущее лицо.

— Отставить!.. Лобанов!.. Подлец! — Макеев рявкнул, рванулся, наливаясь бешенством, ненавидя сильного, хладнокровно бьющего сержанта, покорного избиваемого Синицына, себя самого, промедлившего, пропустившего две пощечины. — Я тебе сейчас врежу!..Под трибунал!.. — Он тряхнул Лобанова за плечо с линялым погоном. Почувствовал, как вздулся под рубахой литой мускул, готовый к удару. — Рапорт прокурору. Башку тебе продырявлю!..

— Без вас продырявят! — зло огрызнулся сержант, крутанув плечом, вырывая погон из кулака Мокеева. — Я его все равно, суку, добью! Ночью придушу подушкой! Лучше б его, гниду, духи в прошлый раз пристрелили, чем опять с ним корячиться!.. Лучше повесься в сортире! — устремился он опять к Синицыну. — Лучше в говне утопись!

— Отставить!.. Пошел вон! — заорал Мокеев, чувствуя, как дурной гнев заливает зрачки. — Кругом!.. Шагом марш!..

Смотрел, как медленно, вихляя бедрами, корябая ботинками землю, уходил Лобанов. Синицын беззвучно дрожал плечами. По лицу его бежали быстрые прозрачные слезы.

— В чем дело? За что? — спросил Мокеев Синицына.

Тот не мог ответить, сотрясался в беззвучных рыданиях.

— Он ложки не чистил! Грязный оставил! — Из кухни, из темной, выложенной ящиками пещеры, где краснело, дергалось пламя плиты, выглянул маленький юркий таджик, голый по пояс, потный и сальный от жара. — Лобанов казал, ложки чисть! Через час приду проверять! Тот ложки грязный бросил. Лобанов пришел, сердился!

Мокеев заметил на земле у колеса "бэтээра" разбросанные алюминиевые ложки, грязный таз, влажное пятно от пролитой воды.

— Синицын казарма пол мыл, ложки не успел чистить! Медленно делал! Ест медленно, спит медленно, ходит медленно. Лобанов сердился! — Таджик усмехался, смуглый, глянцевитый, натертый жиром. Радовался происшествию, которое мог наблюдать.

— Пошли за мной! — приказал Мокеев Синицыну. Двинулся по щебню, слыша за спиной сбивающиеся шаги, негромкое всхлипывание.

Он привел Синицына в крохотную, выдолбленную в песчанике нишу, где в сумраке стояли две кровати, рукодельный стол с телефонами, маленькая необмазанная печка. Здесь жил он сам и замполит роты, чья шинель и теплый бушлат висели в изголовье кровати. Сам замполит был на трассе, в сопровождении. Лишь к вечеру явится на заставу, обгорелый, потный, плюхнется плашмя на одеяло.

— Садись! — Мокеев указал Синицыну на кровать. — Да садись, тебе говорю!

Тот сел, щуплый, тонкий, сжав колени, выложив на них худые дрожащие пальцы. Мокеев рассматривал его близкое, освещенное наружным светом лицо. Обветренное, иссеченное песчинками, прокопченное, промасленное. На этом избитом лице оставались страдание, боль. На лбу, над бровью, темнела малая родинка. И этот знак, принесенный из детства, из другой, не связанной с побоями, страхом, обстрелами, изнурительной военной работой жизнью, эта метина на невзрачном, стертом лице солдата открыла капитану скрытые, стушевавшиеся черты юношеской красоты, нежности, ума. Мокеев старался снять, удалить с этого лица маску боли.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке