— Вот это герой! — с восхищением сказал Ромка.
— Да, — кивнул Андрей, — здорово он их зажал!
Мальчики шли домой мокрые от снега, возбужденные, и перед их глазами стояло избитое, окровавленное лицо большого и жалкого человека, которого люди только что хотели убить.
— Знаешь, Ромка, — сказал Андрей, — я не хотел бы на это смотреть.
— Почему? — Рома удивился. — Ты ж сам меня звал.
Старший ответил задумчиво:
— Не знаю. Дед Силыч правильно говорит: как волки…
Братья, протаптывая тропинку в глубоких сугробах, пошли к темнеющему на холме дому.
Дмитрий Данилович Ставров ездил за хлебом шесть дней. Пара запряженных в сани сытых меринов принадлежала молодой и смазливой вдове-самогонщице Устинье Пещуровой из деревни Костин Кут, а просторные сани-козырьки с железными полозьями — огнищанскому мужику Павлу Терпужному, тому самому, который ударил железной клюкой связанного Комлева. Но ни Устинья, ни Павел Терпужный сами не поехали. Павел послал своего сына Тихона, молодого парня, а вместо Устиньи поехал ее сожитель Степан Острецов.
Маленький, крепко сбитый Дмитрий Ставров был похож на цыгана. Если бы не толстый нос и не серые, свинцового оттенка глаза — цыган, да и только: черные кудрявые волосы, чуть посветлее густые усы над крепким ртом, короткие быстрые руки.
Одетый в потертую английскую шинель, в солдатские сапоги и в лохматый бараний треух, Дмитрий Данилович сидел сзади с Острецовым и, покуривая, слушал его рассказы. Молчаливый Тихон, устроившись на облучке, правил лошадьми. Острецов и Тихон везли с собой десять четвертей самогона-первача.
Степан Острецов был непонятен Ставрову, и это сердило Дмитрия Даниловича. «Что-то он таит, — думал Ставров, — и на мужика как-то мало похож».
Острецов говорил охотно и много, и речь у него была городская, складная. На ночевках, когда трое спутников останавливались в какой-нибудь богатой избе, Острецов пил самогон и звучным, грудным голосом пел песни. Высокий, мускулистый, с тонкими ногами, одетый в черную гимнастерку и черные брюки галифе, он ходил по комнате, блестя кожей шевровых сапог, потряхивая волосами и щуря холодные, как ледяшки, глаза.
— Дожили мы, брат Данилыч, — подмаргивал он Ставрову, — до ручки, можно сказать, дошли. Видел на станциях, рабочий на что стал похож? Гегемон революции кальсоны на коврижку меняет. Это, брат, не шутка. Если так будет продолжаться, рабочий с большевиками по-иному заговорит…
Он подсаживался к Ставрову и говорил мягко:
— Ты не думай, Дмитрий Данилович, что я из каких-нибудь недорезанных беляков. Нет, брат, я всю гражданскую в коннице Буденного отбухал, эскадроном командовал, награды имею. А вот кончилась война, и я понял, что у моих товарищей большевиков не все ладно получается. Крестьяне замучены, рабочие в голодранцев превратились. Сопливые комсомольцы в церковных алтарях диспуты с попами устраивают. На черта это все народу? Ты людям хлеб дай и работу, а потом о социализме говори.
Острецов бледнел, хмурил темные брови, покачивал тонкой ногой в шевровом сапоге, нервно постукивал пальцами по сверкающему голенищу.
— Н-ну, — скаля зубы и улыбаясь, он посмотрел на Ставрова, — что ты на это скажешь? Прав я или не прав?
— Нет, Острецов, я этих взглядов не разделяю, — резко ответил Дмитрий Данилович. — По-моему, так может рассуждать только подлая шкура.
— Т-ты полегче на поворотах, — прищурился Острецов. — Что ж, по-твоему, мужики не дохнут с голоду, а рабочие не бегут с фабрик полчищами? Нету этого, что ли?
— Да, это есть, — угрюмо сказал Дмитрий Данилович. — А почему? Большевики виноваты? Нет, не большевики. Семь лет разоряли страну две войны, грабили народ банды да белые армии. Что же вы всё валите на большевиков? Так может рассуждать только белогвардейская шкура…
Острецов пристально, исподлобья посмотрел на бегающего по комнате Ставрова, сказал, натянуто улыбаясь: