— Муженек ейный, Митрий, безбожник, — вмешалась сидевшая в углу старуха, — он фершал, сын покойного Данилы Ивановича. Только его дома нет, за хлебом поехал.
Священник махнул рукой:
— Ладно, мать, Христос с тобой…
Он надел епитрахиль, выпростал из-под бархатной, подбитой ватой скуфьи седые волосы. Дьячок разжег кадило, в комнате потянуло запахом ладана.
Мужчины подняли гроб на плечи, толкаясь в дверях, вышли во двор. За ними двинулись женщины и закутанные в серую ветошь дети.
Редкая цепочка людей потянулась к кладбищу. Над деревней темнело зимнее небо, ветер гнал по склону холма снежную заметь, рвал солому с крыш, выл в обледенелых ветвях деревьев. Молчаливые люди, спотыкаясь, брели в глубоких сугробах, и над ними, в холодном тумане пасмурного дня, плыло неясное очертание тяжелого креста.
Крест нес согнутый в дугу дед Силыч. Рядом с ним шагал голубоглазый Андрюша Ставров. Слыша надрывное дыхание Силыча, он просил, хватая старика за зипун:
— Дедушка, дай я понесу, тебе тяжело… Давай я, дедушка…
И старик, позволяя мальчику взяться за поперечную перекладину креста, хрипел натужно:
— Дурачок ты, Андрюха… божий телок… Тринадцать годочков тебе, и ничего ты не смыслишь… Погоди, голуба… на тебя еще навалится такой крест, что вовсе не сдюжаешь…
На кладбище, пока мужчины забивали крышку гроба, священник стоял у разрытой могилы, тусклыми глазами смотрел на перемешанную со снегом желтую глину и говорил с непонятной угрозой, словно не просил, а требовал у бога:
— «Помяни, господи боже наш, в вере и надежде живота вечного преставившегося раба твоего, брата нашего Даниила, и, яко благ и человеколюбец, отпущаяй грехи и потребляяй неправды, ослаби, остави и прости вся вольная его согрешения и невольная…»
Андрюша Ставров, взяв за руки меньших братьев Рому и Федю, стоял перед гробом, удивлялся тому, что никто не оплакивает умершего деда, которого поп назвал «рабом» и «братом» Данилой. Андрюша вслушивался в то, что читал одетый в тулупчик больной, голодный поп, и думал: «Значит, дед Данила уходит в селения праведные… там, должно быть, тепло, еды много, птицы поют. Вот бы туда попасть, в эти селения, и попросить горячего пшеничного хлеба…»
Гроб на веревках опустили в могилу, мужики взялись за лопаты, по крышке гроба гулко застучали тронутые инеем, но еще не промерзшие комья глины. В рыжий могильный бугор вкопали крест с железным кольцом.
Священник закончил «отпуст», закашлялся и, торопясь, глотая слова, протянул:
— «Во блаженном успении вечный покой подаждь, господи, усопшему рабу твоему Даниилу и сотвори ему вечную память…»
Дьячок еще не успел допеть «вечную память», как священник поднял епитрахиль так, что обнаружилась белая кисть худой старческой руки, и тихо сказал:
— Вот… По тридцать человек в день хороню… Мрут люди как мухи… Отвернулись мы, грешники, от милосердного бога, и бог карает нас лютым голодом, немочью и смертью…
— Поедем, отец Никанор, — испуганно прошептал дьячок, — в Пустополье еще четверых хоронить, не успеем…
Придерживая дрожащими пальцами крест на груди, комкая епитрахиль, священник пробормотал:
— Куда поедем, дьяче? Опять хоронить? А нас с тобой кто похоронит? Некому будет нас хоронить, и околеем мы, как голодные псы, на дороге…
Взглянув на людей воспаленными, горячечными глазами, поп направился к выходу. За ним потянулись испуганные люди.