В шелестящей тишине ночи быстро тараторила дикторша: «Корреспондент ТАСС Евгений Кобе‑лев передает из Ханоя…» Опять про войну. Я бы хотел побывать на войне. Там все проще. Там сразу все ясно — кто чего стоит. На самые тяжелые места бросали штрафные батальоны. Я бы мог себя там показать. Не то. что Володька, дурак, сам попросился, чтобы отчислили из военного училища. Эх, даже родиться мне не повезло — через четыре года после войны вылупился. Чепуха это, что в жизни всегда найдется место для подвига. Смелого человека рождают обстоятельства.
Я вдруг подумал, что изо всех сил стараюсь не замечать таксиста. Как будто его и нет здесь. Когда я смотрел на его русый кудрявый затылок с каким‑то совсем детским вихром, на его широкие плечи, еле вмещавшиеся в черный поношенный пиджак, меня заливала волна противной тошнотной слабости. И я даже не пытался яриться на него, я знал — бесполезно это. Очень я радовался, что мне не надо смотреть ему в лицо. Даже если Володька испугается, я все равно уже никогда не увижу его лица, его противно‑добродушные веселые глаза. Конечно, будь он мерзким парнем, все стало бы проще.
— Ну, вот и приехали, ребята… — сказал таксист. Будто подал сигнал о том, что все началось. Все, о чем мы столько трепались с Володькой. Будто таксист с нами был в сговоре и специально подыгрывал нам, чтобы мы были увереннее. Он как будто проверял нас. И все это было не в самом деле, а понарошку, как в школьной самодеятельности. Но это было не понарошку, а в самом деле, все уже началось, остановить этого нельзя. А может быть, наоборот, здесь все кончилось. Но так уж получилось, что все трое мы жили до этой минуты столько лет, и у каждого была своя судьба и своя жизнь. Пока мы не сошлись на крошечном пространстве душной кабины такси. Разойтись просто так, как мы встретились с этим таксистом два часа назад, мы уже не могли. Правда, что‑то еще могло измениться, если бы таксист оказался трусливее, чем Володька. Но я в это не верил.
Мне показалось, что счетчик тикает оглушительно громко: тики‑тики‑тики‑так. Все, нужно действовать. Но у Володьки от страха, видно, все затормозило. Это было хуже всего. Нельзя было дать таксисту насторожиться. Но он совсем был какой‑то тюлень, или, может быть, ему это и в голову не приходило, или раздумывал он о чем‑то о своем. Он потянулся и сказал:
— Намотался я чего‑то сегодня. Как‑никак, двадцать восьмая ездка за день, — и чего‑то он еще говорил. Но я просто не помню, потому что я как будто окунулся в плотный красный туман, забивший глаза, уши, ноздри. И откуда‑то издалека, будто с соседней улицы, я услышал голос Володьки: «Постой!..»
Но я знал, что он уже все провалил, испугался до конца, и мы приехали на финиш. Я плотнее сжал в левой руке деревянную рукоятку ножа. Я левша и правой рукой только ем, а дерусь всегда левой. Рукоятка была липкая и влажная от пота. И от этого, от трусости своей, я почувствовал какое‑то остервенение, размахнулся и изо всей силы ударил шофера ножом в спину. Я еще боялся, что мокрая ручка выскользнет из ладони, Но нож вошел легко, мягко, ну, как в мыло, например. Я это почувствовал, потому что мой кулак по инерции ударил его в спину…
Боль. Жуткая, нечеловеческая боль вдруг пронзила все тело, будто меня проткнули насквозь раскаленным пылающим прутом. Я еще ничего не понял, но боль, страшная, разламывающая меня на куски, рвущая, пылающая, вопящая в каждой моей клеточке нестерпимой мукой затопила, захлестнула, поволокла меня куда‑то. И во всей этой боли передо мной тускло маячило синее лицо парня с круглыми от ужаса глазами. Тогда я понял, что это лицо смерти, что на меня смотрит человек, который убил меня. Я хотел ударить кулаком в его лицо, отогнать его, чтобы кончился вдруг страшный сон, проснуться, но эти жуткие глаза куда‑то уплыли в сторону сами, а боль снова бросилась на меня с ревом и визгом, испепеляя меня дотла.