— Трудный случай, — мрачно согласился Смородин.
— А вы не вешайте носа, Василий Васильевич, — посоветовал старик. — Нет такого положения, из которого не было бы, по крайней мере, одного приемлемого выхода. Надо только пораскинуть мозгами и не побояться решительного поступка.
— Вы думаете? — с надеждой сказал Смородин и с такой благодарностью сжал протянутую ему руку, что Тураев охнул от боли.
Миша Волынский торопился, словно за ним была погоня. В половине двенадцатого последний огонек Ленинска скрылся за гребнем горы.
Начало пути проходило при хорошей погоде, В небе неистовствовало полярное сияние, потоки многоцветного пламени лились на землю. Даже включенные Мишей фары не могли оттеснить своими отблесками на камнях и снеге сумрачного сияния, низвергавшегося сверху.
Сонечка сидела молчаливая и ничего не видела. Она очнулась только, когда Миша громко выругался.
— Пурга задула, — с досадой ответил Миша на ее вопрос.
Теперь не было видно ни звезд, ни скал, ни сияния. Свет фар пропадал в белой невидимости. Стекла кабин залеплял мелкий снег, и даже механический «дворник» не успевал сметать его. В ушах нарастал мощный непрерывный грохот, заглушавший сиплое дыхание мотора и голоса. В фонарном свете с однообразной быстротой проносились, словно протянутые белые нити, потоки снега. Машина трепетала под нажимом ветра, как зверек в руках охотника. Временами казалось, что она вот-вот опрокинется. Скорость резко упала.
— Обледенение! — крикнул с тревогой Миша. — Здесь еще ничего, а на Лебяжьем, боюсь, не вытянем. Как ты насчет того, чтобы заночевать в избушке?
— Заночуем, Миша! — крикнула Сонечка.
Но и до избушки пришлось хлебнуть — горя. Больше всего Миша боялся, что мотор заглохнет. Нос машины был укутан тройным слоем ватной стеганки, по в такую пургу даже вата не служит надежной защитой. Руки Миши застывали в меховых рукавицах, лицо зябло. Он с волнением смотрел то на белый, непроницаемый, бешено несущийся воздух за стеклом, то на Сонечку — она сжималась в своем полушубке, прятала лицо в воротник. Мише казалось, что она замерзает.
И, дотянув до избушки, он прежде всего позаботился о ней, а потом о машине и о себе. Он втащил Сонечку в комнату, кинулся зажигать лампу, растапливать печь, потом сдирал у Сонечки лед с шапки и растирал ее оледеневшие руки.
— Ну как — ничего? — спрашивал он. — Отходишь, Сонечка?
— Хорошо, — сказала она с грустью. — Ты добрый, Миша, очень добрый.
Когда Миша, устроив вездеход, возвратился в избушку, Сонечка, раскрасневшаяся от жары, держала руки у весело плескавшегося в печурке огня. Гудение пламени в трубе сливалось с голосом бури, которая все усиливалась.
Теперь Миша маг позаботиться и о себе. Он так ожесточенно тер свои застывшие щеки, что Сонечке пришлось остановить его.
Потом Миша стал прилаживать койку и бросил на нее свой полушубок.
— Есть не хочешь? — спросил он, вытаскивая из мешка застывшие консервы и хлеб. — Для хорошего сна не мешает подкрепиться. Я быстренько приготовлю ужин.
— Я не голодна, — ответила Сонечка. — Я выйду на минутку.
— Далеко не ходи, — предупредил он. — Пурга сшибает с ног.
Сонечка стояла в сенях, приоткрыв наружную дверь, и всматривалась в бурную, неистово несущуюся, черную ночь.
Где-то в этой ночи, в пятидесяти километрах к юго-западу, лежал залитый огнями, веселящийся, милый город. Ее тянуло туда, в наполненный музыкой зал, откуда она три часа назад убежала. И ее охватывала грусть от того, что она не может возвратиться. В конце концов, зачем она так погорячилась? Ее все считают странной. Может, и в самом деле, она странная? Не слишком ли многого она требует? Чего ждет от людей? Вот бы не терзала себя и стояла бы сейчас, веселая и счастливая, в толпе любящих людей, под яркими лампами, под нежными взглядами. Глупая, глупая, не будет того, чего ждешь! Нужно принимать жизнь, как она есть, ценить то хорошее, что тебе выпадает.