Прежде чем начать эту лекцию, я должен извиниться за то, что буду читать по конспекту: без такой невинной меры предосторожности я неоднократно рисковал бы потерять нить своей речи, а сам характер предмета вовлек бы меня в рассуждения, которые могут оказаться здесь неуместными. Поэтому я буду благоразумно придерживаться написанного, надеясь при этом не слишком вас утомить, ведь хотя все и написано заранее, моя лекция не из тех, что принято называть «серьезными»... Это моя вина — я хулиган и не уважаю ничего, даже такие предметы, как этот, достойный всяческого уважения. Тем не менее, хочу вам сказать, что буду цитировать только ныне живущих авторов, не переводы с американского, и что все мои ссылки точны. Конечно, я намерен использовать произведения, относящиеся к теме, даже если придется зачитывать их по-латыни, чтобы вас подразнить...
Вначале я должен попытаться дать определение эротической литературы, установить рамки применения этого родового термина и объяснить, что он обозначает. Столь претенциозный план неизбежно ведет к провалу, ведь нельзя же сказать априори, почему то или иное литературное произведение является либо не является эротическим. К тому же мы сразу споткнемся о такие чудища, как «Жюстина» или «Сто двадцать дней Содома», которые невозможно классифицировать. Конечно, что касается де Сада, я могу лишь обеими руками подписаться под выводами мадам Клод-Эдмонд Маньи, которая с очаровательной беспечностью доверяет нам свою мысль в статье «Сад, мученик атеизма»... Приведу ее рассуждения дословно:
«Некоторые сцены из „Несчастий добродетели“ оказывают несомненное воздействие на воображение, но подлинный смысл и интерес произведения — совсем в другом. Наиболее скабрезные сцены де Сада обретают смысл и значение лишь благодаря метафизике, лежащей в их основе». Мадам Клод-Эдмонд Маньи, конечно, права, но... философ Хайдеггер, закладывая основы своей метафизики, тоже оказывающей несомненное воздействие на воображение, не испытывал ни малейшей необходимости пользоваться словарем де Сада или воображать разнообразные ситуации, в каких оказываются его герои, однако метафизика Хайдеггера при этом вполне убедительна. Когда мадам Эдмонд Маньи затем добавляет, что «четыре монаха из „Несчастий“ — философы действия», так и хочется ей возразить, что сложное и красочное действие, о котором идет речь, для автора, похоже, важнее философии... Вместе с тем действие описано настолько убого, что никакого воздействия на воображение фактически не оказывает. На мой взгляд, произведения де Сада едва ли заслуживают звания литературы. Могу лишь повторить вслед за Жаном Поланом, слегка его подсократив: «Но Сад, со своими ледниками, безднами и ужасающими замками... со своей настырностью, повторами и жуткими пошлостями, со своим систематическим духом и нескончаемыми умствованиями, со своей упрямой гонкой за сенсационными действиями, но при этом исчерпывающим анализом... Сад не нуждается в анализе и выборе, образах и театральных эффектах, изяществе и преувеличениях. Он не различает и не выделяет... Он повторяется и без конца мусолит одно и то же». Если это и литература, то плохая, и я осмелюсь утверждать, что законодательный запрет на произведения де Сада мог быть оправдан лишь именем литературы. Я возвращаюсь к тому, что отмечал выше: их нельзя отнести к эротической литературе, поскольку их нельзя отнести к литературе вообще. Лично мне хочется причислить их к разделу «эротическая философия», что снова подводит нас к отправной точке: какое же определение можно дать эротической литературе?
Разумеется, есть очень простое решение — придерживаться этимологии. Но в таком случае к эротической литературе следует отнести любое сочинение о любви. Следующий пункт: заслуживают ли такого обозначения одни лишь художественные произведения или сюда же должны быть причислены сугубо научные труды, например, превосходный «Учебник по классической эротологии» Форберга? Но таким образом мы просто обходим проблему, ведь второе, финалистское определение эротической литературы, в котором качество этой литературы измеряется воздействием, оказываемым на наше воображение и чувства, противоречит первому: в этом случае невозможно оставить в данной категории ни сочинение Форберга (чего заслуживают лишь приводимые им цитаты), ни «Историю древнегреческой любви» Мейера, ведь, как отмечает комментатор, «книга довольно аскетична, в силу той обобщенной точки зрения, на которую становится автор». Но, если уж придерживаться этимологического значения, что может быть эротичнее двух этих книг, в одной из которых тщательно классифицируются все физические возможности, а во второй с глубочайшим знанием дела и эрудированностью обсуждается любовь, не смеющая себя назвать? Итак, следуя этимологии, мы получаем два идеальных примера, а с финалистской точки зрения, как правило, смешивающей (впрочем, не без основания) эротическую и возбуждающую литературу, мы не получаем ничего. Так что же делать? Принять традиционное определение или решиться высказать истину об эротической литературе? Истина, конечно, существует... но, полагаю, еще не пришло время вам ее раскрыть. Чем дольше скрывается тайна, тем большую ценность она приобретает.
Вернемся в третий раз к словам-лейтмотивам данной лекции — «литература» и «эротика» — и попытаемся совершить обходный маневр, чтобы дойти до сути. Впрочем, этот маневр потребует повторения и варьирования усилий, что позволит оставаться в русле здравой традиции описываемых явлений.
На сей раз предположим, что задача решена, как поступают математики. Отметим, что в любви этот метод вводит в совершенное заблуждение, но, поскольку мы решили придерживаться здесь теоретического уровня, то можем добиться успеха — в случае небольшого везения и изрядной доли халатности.
Итак, перед нами — эротическое сочинение, например, роман. Предположим, что он написан сносным слогом.
Какова цель всякого романиста?
Развлечь публику? Возможно.
Заинтересовать ее?
Заработать денег?
Тоже возможно, но для этого есть лишь одно средство: заинтересовать публику.
Прославиться? Остаться в веках? Создать себе имя? Все та же проблема — чтобы интересовать людей сейчас или через сто лет, нужно их заинтересовать...
Стать членом Французской академии? Носить зеленый сюртук? Ну уж нет... Это не имеет отношения к литературе. Если не считать Эмиля Анрио, которого я очень люблю.
Будем откровенны: пишем мы, разумеется, для себя, но мы пишем, главным образом, для того, чтобы временно покорить читателя, который всегда готовится к этому, открывая книгу, и автору надлежит добиться своей цели посредством своего искусства.
Конечно, средства бывают разные. Поэтому обычно различают хорошую литературу и плохую...
И читатели тоже бывают разные... Поэтому плохой литературы гораздо больше, чем хорошей.
Покорение читателя не имеет ничего общего с диктатурой: он волен сопротивляться. К тому же роль писателя весьма неблагодарна, ведь читатель может в любую минуту закрыть книгу и швырнуть ее в мусорную корзину, а писатель никогда не сумеет отплатить ему той же монетой. Писатель находится в положении немого, связанного по рукам и ногам, который заводит фонограф, поворачивая своим носом ручку (впрочем, вы вправе представить себе еще более корнелевские положения, ни одно из которых не будет точным соответствием, поскольку в действительности писатель находится в положении писателя, а читатель — в положении читателя: вот и все, что следовало бы сказать, но приходится слегка усложнять объяснение, иначе лекции потеряют всякий смысл). Тем не менее, писатель пытается — или должен пытаться — привязать к себе читателя теми средствами, что находятся в его распоряжении. И, без сомнения, наиболее эффективное из них — вызвать физическое ощущение, внушить эмоцию физического порядка. Ведь очевидно, что, физически втягиваясь в процесс чтения, мы отрываемся от него с большим трудом, нежели от чисто умозрительных построений, за которыми следим рассеянно — краем глаза.
Незачем добавлять, что, если мы хотим заслужить титул действенного писателя, необходимо оказывать различные воздействия — приятные либо неприятные: заставлять читателя смеяться или плакать, тревожить и возбуждать его, причем всегда чувственно. Я имею в виду, что эмоция должна иметь вещественные последствия: если мы, например, плачем, то обязаны проливать настоящие слезы. Совершенно напрасно пытаться вызвать отрицательные эмоции определенного рода: в частности, стремясь поставить несчастную жертву в неловкое положение, мы рискуем увидеть, как она захлопнет книгу на пятидесятой странице, вне себя от раздражения. Конечно, я не утверждаю, что самые сильные и положительные чувства наиболее интересны; к тому же самые сильные для одних людей вызывают у других лишь минимальное волнение: тут все дело в выборе.
На самом деле, можно проявлять упорство: реактивная литература приберегает для нас сюрпризы, и мы нередко удивляемся тому, что в наши ловушки не попадают даже те, для кого мы их расставили. На мой взгляд, предвидение реакции читателя — недостаточно исследованная отрасль искусства написания книг, и, хотя ее изучение затруднительно и бесплодно, полагаю, она приберегает немало сюрпризов. Мне возразят, что подлинные произведения искусства создаются без всякого расчета и что инстинкт творца предвидит и заранее взвешивает все то, что считается непредсказуемым и неуловимым; могут еще добавить, что это происходит неосознанно. Так вот, я не хочу отвечать за всех своих уважаемых коллег, но вижу некоторую опасность в том, чтобы представлять писателя гениальным зверьком, лихорадочно пишущим под диктовку Муз. Такое случается, но даже если мы творим с легкостью и без исправлений, расчет и замысел тоже не остаются пассивными. Однако, повторяю, обычно их доза все же невелика, и в нее входит значительная доля эмпиризма и традиции.
Если писатель — это и есть тот господин, который утверждает, будто вызывает у вас чувства по собственному желанию, стоит ли удивляться, что он метит в самые слабые ваши места? Как же писатель не воспользуется всеобщей предрасположенностью к любви? К любви-эмоции, как в «Суровой зиме», шедевре Рэймона Кено, или же любви-действию, как в «Акре Господа Бога» Эрскина Колдуэлла (как видите, я беру для примера и некоторых современников).
В самом деле, чувства и ощущения, общим источником которых служит любовь, будь то в форме грубого желания, будь то в более рафинированных формах интеллектуального флирта с цитированием и сопутствующей философией, несомненно являются наиболее сильными и интенсивными человеческими чувствами (наряду с теми, что связаны со смертью, кстати, весьма сходными).