По утрам Переулок Солнца усеян кульками с мусором, в которых ночью основательно рылись кошки. Поэтому свою утреннюю прогулку Анжилен и Томмазо совершают среди капустных кочерыжек, картофельной шелухи и глиняных черепков.
Анжилен проходит весь переулок до угла, и, свистнув Томмазо, возвращается; пес, опустив морду, нехотя плетется за ним следом.
— Томмазо, — предупреждает хозяин, — начинается цивилизация.
Фраза эта стала ритуальной. Услышав ее, собака печально подставляет морду и через минуту, уже в наморднике и ошейнике, снова семенит рядом с хозяином.
— Цивилизация, Томмазо. Ци-ви-ли-за-ция! Это, братец: что посеешь, то пожнешь.
И, взглянув на собаку, которая, опустив уши, плетется в самом подавленном настроении, Анжилен начинает напевать: «В бедности моя отрада…»
В Переулке Солнца нет недостатка в философах.
Из своего окошка, выходящего на крышу, Рыжая наблюдала за кошкой Биджей, которая сидела со степенной грацией на черепице у трубы и совершала утренний туалет, облизывая лапу, а потом деликатно проводя ею по мордочке.
Грациелла отодвинула цветы, которые тетка упорно выстраивала на ее окне, и, опершись руками о подоконник, выпрыгнула на крышу.
— Иди сюда, Биджа, иди сюда, — позвала она.
Кошка повернула голову, но даже не подумала двинуться с места. Тогда, встав на четвереньки, девушка сама полезла к ней.
Биджа позволила взять себя на руки и погладить. Она ткнулась носом Грациелле в лицо, потом мягко вырвалась, скользнула прочь и снова удобно примостилась у трубы, уже нагретой солнцем.
Неожиданно на колокольне ударил колокол, спугнув целую стаю ласточек, обитавших под каждым желобом, и заставив задрожать старую черепицу. Грациелла сосчитала удары и, съехав к своему окну, прыгнула в комнату. Еще раз взглянув на кошку,
она ласково улыбнулась ей, и от этой улыбки грубое лицо девушки вдруг стало нежным.
На колокольне снова зазвонили и ласточки опять с криком взмыли ввысь. Грациелла, принялась ставить горшки на место, в сердцах безжалостно стукая их друг о друга. Она ненавидела эти цветы за их слабые стебельки и бледные листья, говорящие о том, что им не хватает солнца и хорошей земли, ненавидела потому, что они напоминали ей собственную блеклую, худосочную юность.
Проведя разок гребенкой по копне своих рыжих волос, прикусив губы, чтобы они стали поярче, она одернула юбку и, прыгая через ненадежные ступеньки крутой деревянной лестницы, которые она знала наизусть, слетела вниз, в убогую кухоньку, где ее молча дожидалась тетка.
Девушка схватила со стола чашку кофе с молоком, в два глотка проглотила ее содержимое, поставила чашку на место и вытерла губы.
— Не по вкусу, что ли? — спросила женщина.
— Гнилью пахнет!.. Э! В конце концов, все здесь гнилью, пахнет, даже стены. — Она повернулась, собираясь уходить, потом добавила: — Да и мы, наверно, тоже…
Хлопнув дверью, девушка выскользнула на лестницу, вечно чем-то залитую, с зеленой плесенью между расшатанными ступеньками, выбежала в переулок и, остановившись у ворот дома номер одиннадцать, заглянула во двор. У Зораиды дверь была закрыта, а раз хозяйка спит, значит можно еще немного погулять.
Грациелла прошла переулок, повернула за угол улицы делла Биша и побежала к покрытому кустарником и буйными зарослями крапивы пустырю, который протянулся вдоль канала. Здесь среди низинок и холмиков петляли тропинки, проложенные тачками прачек. Грациелла дошла до бровки насыпи, возвышающейся над каналом, и хотела было уже сбежать вниз по склону с намерением заняться своим обычным развлечением — бросать плоские камешки, заставляя их подпрыгивать на воде, — как вдруг ее удержало что-то похожее на стыд. Нет, она уже не девочка, и если кто-нибудь застанет ее за таким занятием, то, чего доброго, засмеет. Поэтому она пошла дальше по бровке, наблюдая за женщинами, стирающими белье на берегу.
— Привет, Рыжая! — донеслось снизу.