Когда китайская цивилизация впервые соприкоснулась с буддизмом, она насчитывала уже по меньшей мере две тысячи лет. Новая философия столкнулась таким образом с устоявшейся традиционной культурой и вряд ли прижилась бы в ней, если бы не приспособилась к китайскому складу ума. Правда, сходство между даосизмом и буддизмом и так настолько велико, что возникает подозрение, не были ли они связаны гораздо раньше, чем считается. Во всяком случае, Китай поглотил буддизм точно так же, как поглощал многие другие чужеродные воздействия, — не только идеи и философские системы, но и целые народы и орды завоевателей. И, несомненно, во многом это объясняется теми исключительными устойчивостью и зрелостью, которыми китайцы обязаны конфуцианству. Здравое, свободное от фанатизма, проникнутое человеколюбием учение Конфуция являет собой один из самых реалистических образцов социальной конвенции, какие только известны истории. Обогатившись даосским принципом «Пусть всё остаётся само собой!», конфуцианство взрастило зрелый и в то же время лёгкий тип сознания, которое, восприняв буддизм, во многом изменило его, сделав более «практичным». Иначе говоря, китайцы сделали буддизм образом жизни, доступным для человеческих существ — людей с семьями, с каждодневным необходимым трудом, с нормальными инстинктами и страстями.
Основным принципом конфуцианства является положение о том, что «не истина возвышает человека, а человек возвышает истину». ‘Человечность’ или ‘человеческая сердечность’ (жень) всегда ощущалась им выше ‘правоты’ (и), ибо человек как таковой выше любой идеи, которую он способен породить. Бывают времена, когда страсти людей заслуживают гораздо больше доверия, чем их принципы. Противоположные принципы, враждебные идеологии — непримиримы, и войны, ведущиеся из-за них, приводят к взаимному истреблению. Куда менее разрушительны войны, возникающие из-за простой жажды наживы. Ведь в этом случае захватчик старается по крайней мере не уничтожать то, что собирается завоевать. Разумные — т. е. человеческие — существа всегда способны на компромисс, но не люди, которые обесчеловечили себя, сделавшись слепым орудием какой-нибудь доктрины или идеала, — фанатики, чья вера в абстракции превратила их во врагов всего живого. Смягчённый таким отношением к жизни, дальневосточный буддизм более «удобоварим» и человечески естествен, чем буддизм Индии или Тибета, чей жизненный идеал иногда выглядит сверхчеловеческим, доступным скорее ангелам, чем людям. Но и в нём, как и во всех остальных школах, буддисты придерживаются определённого Среднего Пути между крайними состояниями ‘ангела’ (дева) и ‘демона’ (прета), аскетизма и чувственности.
Они утверждают, что нет иного пути к высочайшему «пробуждению» или состоянию Будды, кроме как через человеческое состояние.
При попытке дать исторически точное описание индийского буддизма, а также той философской традиции, из которой он вырастает, возникают серьёзные трудности. О них должен знать каждый изучающий восточную мысль, потому что почти все важные суждения относительно древней Индии следует принимать с осторожностью. И следует упомянуть некоторые из этих затруднений, прежде чем приступить к индийскому буддизму.
Второе затруднение состоит в том, что почти невозможно выяснить, что представлял собой первоначальный буддизм. Существуют два списка буддийских священных текстов: палийский Канон Тхеравады, или Южной школы буддизма, которая процветает на Цейлоне, в Бирме и Таиланде, и санскритско-тибетско-китайский Канон Махаяны, или Северной школы. Все исследователи считают, что основные сутры (так называются священные тексты) Канона Махаяны были составлены не раньше 1-го века до нашей эры. Однако литературная форма палийского Канона наводит на мысль, что и он не является буквальным воспроизведением слов Гаутамы-Будды. Если признать, что характер речи индийского учителя периода от 800 до 300 года до нашей эры отражён в языке «Упанишад», то очень уж этот стиль не похож на скучные повторы и схоластическую манеру изложения священных текстов палийского Канона. Не приходится сомневаться в том, что большая часть обоих буддийских Канонов есть результат трудов пандитов Сангхи, буддийского монашеского ордена. Оба Канона обнаруживают все признаки благоговейной переработки первоначального учения. И в них, как на русских иконах, почти невозможно разглядеть живопись за покровом золота и драгоценных камней.
Третья трудность заключается в том, что индийско-буддийская традиция никогда не проявляла интереса к истории, столь характерного для традиции еврейско-христианской. Поэтому не существует почти никаких указаний на время создания того или иного буддийского текста. Задолго до того, как их записали, сутры из поколения в поколение передавались из уст в уста, и вполне возможно, что во время такой устной передачи ссылки на исторические события менялись, удовлетворяя потребности момента. Более того, буддийский монах, писавший в 200 году нашей эры, мог без всяких угрызений совести приписать Будде свои собственные слова, искренне полагая, что они являются выражением не его личного мнения, а того сверхличного состояния просветления, которого он достиг. Он приписывал свои слова Будде, как бы говоря от имени своего духовного, а не материального тела.
Опасность исследовательской работы всегда заключается в том, что при узкой специализации может оказаться, что за деревьями не видно леса. Поэтому для того, чтобы составить представление об индийской мысли, существовавшей во времена Будды за шесть веков до Иисуса Христа, недостаточно одного кропотливого исследования, — каким бы необходимым оно ни было. Существует всё же достаточное количество надёжных сведений, с помощью которых можно представить себе величественный и прекрасно разработанный индуизм «Упанишад», если только не изучать его, уткнувшись носом в книгу.
Основополагающей для индийской жизни и мысли с самых древних времён является великая мифологическая тема атма яджна (atma-yajna) — акта самопожертвования. Этим актом Бог порождает вселенную, и этим актом человек, следуя божественному образцу, воссоединяется с Богом. Акт, которым мир создаётся, и акт, которым он завершается, — один и тот же, — это отказ от своей жизни; как будто вечный космический процесс — не что иное как игра, где необходимо передать мяч, как только его получишь. Отсюда основной миф индуизма: мир — это Божество, играющее в прятки с самим собой. В качестве Праджапати, Вишну или Брахмы Бог под разными именами создаёт этот мир актом самоотречения или самозабвения, в результате чего Одно становится Многим и единственный Актёр играет бесчисленные роли. В финале он возвращается к себе — только для того, чтобы начать пьесу с самого начала — Один, умирающий во Многих, и Многие, умирающие в Одном:
Эти тысячи голов, глаз, ступней Пуруши — части тела человеческих и прочих существ, и суть здесь в том, что То, что глубоко и насквозь знает каждого индивидуума, есть сам Бог, Атман или «Я» мира. Каждая жизнь — это частица или роль, которая поглощает ум Божества приблизительно так же, как роль Гамлета поглощает актёра, который, играя, забывает о том, что в действительной жизни он — м-р Смит. Акт самозабвения превращает Бога во все существа, но в тоже время он не перестаёт оставаться Богом. «Ибо всё сущее — четвёртая часть его, а три четверти — вечная жизнь в Небесах». Играя, Божество разделяется, но лишь на сцене, «понарошку», ибо в действительности Оно остаётся единым. И поэтому, когда пьеса приходит к концу, индивидуальное сознание, пробуждаясь, осознаёт свою божественность.
Не следует забывать, что этот образ мира как ‘Божественной игры’ (лила) мифологичен по форме. Если бы мы взяли и перевели его на язык понятий, как философский тезис, получился бы вульгарный пантеизм, с которым обычно, к сожалению, и путают философию индуизма. Представление о каждом существе, каждой вещи как о роли, которую играет в состоянии самозабвения Пуруша, не следует путать с логической или научной констатацией того же факта. Это утверждение по форме поэтическое, а не логическое. Как говорится в «Мундака Упанишаде»:
И вправду, этот Атман (Я) — как говорят поэты — блуждает по этой земле, переходя из тела в тело. [11.7]
Философии индуизма чуждо ошибочное представление о том, что можно высказать информативное, фактическое и позитивное суждение относительно окончательной реальности. Как говорится в той же «Упанишаде»:
Там, где знание свободно от дуализма, свободно от действий, причин и следствий, там, где оно невыразимо, несравнимо, не поддаётся описанию, — что это? Сказать невозможно!. [VI.7]
Любое положительное и окончательное суждение может быть высказано лишь поэтически, в суггестивной форме мифа. Однозначной, изъявительной форме речи остаётся здесь только одно: сказать «neti, neti» (нет, нет), поскольку то, что может быть названо и классифицировано, — неизбежно принадлежит сфере конвенционального.
Индийская мифология разрабатывает тему божественной игры на сказочном уровне, охватывающем не только колоссальные представления о времени и пространстве, но и полярные противоположности наслаждения и боли, добродетели и порока. Сокровенное «Я» святого и мудреца является вместилищем Божественного начала не в большей степени, чем сокровенное «Я» развратников, трусов, безумцев или самих демонов. ‘Противоположности’ (двандва) света и тьмы, добра и зла, наслаждения и боли составляют существенные элементы игры. И хотя Божество отождествляется с ‘Истиной’ (Сат), ‘Сознанием’ (Чит) и ‘Блаженством’ (Ананда), его неотъемлемой частью является и оборотная сторона жизни. Ведь каждой драме для нарушения статус кво необходим свой злодей, и даже карточная игра не получит естественного развития, если не перепутать, не перетасовать карты перед игрой. Так что для индуистского мировосприятия не существует Проблемы Зла. Мир конвенциональный, относительный, по необходимости является миром оппозиций. Свет непостижим без тьмы; порядок невозможен там, где нет беспорядка, верха нет без низа, звука — без тишины, наслаждения — без боли. Как говорит Ананда Кумарасвами:
Для того, кто убеждён, что «Бог сотворил мир», вопрос — почему допустил Он существование в мире всяческого зла, или того изначального Зла, которое воплощает в себе всё зло, — лишён какого бы то ни было смысла, с таким же основанием можно спрашивать, почему Он не создал мир свободным от пространственных измерений или временного порядка. [25,с.77]
Как гласит миф, бессчётные круговороты времён идёт Божественная Игра, проходя стадии манифестации и уничтожения миров, измеряемые в кальпах, а кальпа составляет период в 4,32 млн. лет. С человеческой точки зрения этот процесс представляется ужасающе однообразным, потому что он бесцелен и бесконечен. Но с Божественной точки зрения он обладает вечным очарованием детской игры, которая идёт и идёт, потому что время позабыто и исчезло, превратившись в один чудный миг.
Вышеописанный миф не выражает какую-нибудь формальную философию, но является переживанием состояния сознания, которое называется мокша или ‘освобождение’. В целом правильнее было бы сказать, что индийская философия — это и есть такое переживание; вторичным и гораздо менее существенным является то, что она образует систему идей, которая пытается перевести этот опыт на конвенциональный язык. И по существу эта философия становится близка только тому, кто пережил такой опыт, содержащий иное, неконвенциональное знание, то самое, которое мы находим в даосизме. Другие его наименования — атма-джняна (самосознание) или атма-бодха (самопробуждение), ибо этот опыт есть одновременно раскрытие того, кто и что есть «Я», когда «Я» перестаёт отождествлять себя с какой бы то ни было ролью или конвенциональным определением личности.
Содержание этого открытия индийская философия описывает лишь в мифологических терминах, в таких выражениях, как ‘Я есть Брахман’ (ахам брахмасми) или ‘Я — одно с Тем’ (тат твам аси), которые наводят на мысль, что Самосознание есть осознание своего изначального единства с Богом.
Но заявление «Я есмь Бог» не имеет здесь того значения, которым оно обрастает в иудейско-христианском контексте. Там мифологический язык, как правило, смешивается с языком фактов, так что не существует чёткого разграничения между Богом, описанным в терминах конвенционального мышления, и Богом, которым Он является в действительности. Индус говорит: «Я есмь Брахман», но не подразумевает, что ему лично поручена вся вселенная и до мельчайших подробностей известны её действия. Во-первых, он отождествляет себя с Божеством не на уровне своей поверхностной индивидуальности. Во-вторых, его «Бог» — Брахман — не отвечает «лично» за мир, он знает и действует в нём не так, как человек, ведь он не воспринимает мир в терминах традиционных факторов и не действует на него, прилагая намерения, усилия и волю. Следует отметить, что само слово Брахман образовано от корня брих, что означает ‘расти’. Творческая природа Брахмана, как и Дао, — это спонтанность, присущая процессу роста, в отличие от сознательности, присущей акту Творения. Далее, хотя считается, что Брахман «знает» самого себя, знание это — не информация, это не то знание, которое можно получить об объектах, отличных от субъекта. Как говорит Шанкара:
Для западного сознания представляется загадкой, почему индийская философия уделяет так много внимания объяснению того, чем не является переживание мокша, и почти не говорит о том, что же это такое на самом деле. Это действительно непонятно, ибо если это переживание настолько бессодержательно или настолько далеко от всего, что мы считаем важным, как объяснить то огромное значение, которое придаётся ему в индийском представлении о жизни?
Даже на конвенциональном уровне легко понять, что знать, чем вещь не является, нередко не менее важно, чем знать, чем она является. Когда медицина не может предложить эффективное лекарство против простуды, есть некоторое преимущество в том, что мы знаем бесполезность каких-то общепринятых патентованных средств. Далее. Отрицательное знание в некотором отношении подобно пространству: это чистая страница, на которой могут появиться слова; порожний кувшин, в который можно налить жидкость; открытое окно, через которое может проникнуть свет, или пустая труба, по которой может течь вода. Очевидно, что ценность пустоты — в движении, которое в ней может осуществляться, или в веществе, которое будет в ней содержаться. Но в первую очередь для всего этого необходимо наличие самой пустоты. Поэтому индийская философия так сосредоточена на отрицании, на освобождении ума от любых понятий об Истине. Она не предлагает никакой идеи и никак не описывает, чем до́лжно наполнить пустоту в уме, потому что любая идея заслонила бы факт. Так солнце, нарисованное на оконном стекле, может загородить настоящий солнечный свет. Если иудеи не допускали изображения Бога в камне или дереве, то индусы не допускают его изображения мыслью — разве что эта мысль настолько мифологична, что её уже никак не спутаешь с реальностью.