— Каторжанки. Мой отец был из вольнопоселенцев.
— Угу, — следователь двигает к себе папку из землисто-серого картона. — Оказывается, ваша матушка совершила побег — в рывок ушла, как выражаются в уголовной среде. Правда, неудачно: была поймана, бита плетьми, получила новый срок… Скончалась в девятьсот пятом, практически одновременно с мужем, оставив вас сиротой. Сколько же вам было лет?
— Десять или одиннадцать. Точнее не скажу.
Удивительно, но лица родителей оказались напрочь стерты из моей памяти. Вспоминалось лишь старое, в заплатках, мамино платье с засаленным передником, ее худые жилистые руки и грубые боты, из которых она не вылезала с апреля по ноябрь.
Отец ассоциировался у меня со столярной мастерской: длинные желтые доски и солнечные зайчики на них, рубанок, звонкая двуручная пила и свежие стружки, застрявшие в отцовских волосах: он смешно тряс головой, стараясь избавиться от них… Вот эти стружки да мамины полуразвалившиеся боты, в которых она ходила на болота за клюквой, — оказалось единственным, что сохранила память.
— Какие отношения вас связывали с Николаем Докучаевым?
— С кем?
— С архиепископом Николаем Японским.
— Ах, да. Просто я знал его как отца Николая — по фамилии его называли редко. Если бы не он, я бы, наверно, и не выжил: умер с голоду. Аотец Николай подобрал меня, отвел к себе — он тогда руководил Токийской духовной семинарией…
— Вы бывали у него дома?
— Да, он частенько приглашал к себе и меня, и других семинаристов. Угощал яблоками, пирогами, рыбой — мы же вечно голодные ходили…
По утрам и вечерам к Владыке приходили посетители. Отец Николай усаживал их напротив себя и говорил: «Ну что, давайте горшки бить». Горшками он называл жизненные тяготы и требовал подробного рассказа о них, сам не вставляя почти ничего — не переспрашивая и не давая советов. Только собеседник через некоторое время — вот чудо-то! — вдруг светлел лицом, и на губах его появлялась неуверенная улыбка: его «горшки» один за другим разбивались вдребезги…
— Тогда вы и пристрастились к дзюдо?
— Можно и так сказать.
Хотя именно пристрастился к этой борьбе я много позже, а сначала — просто бегал на занятия вместе с другими воспитанниками: зимой в гимнастический зал, летом — на задний двор, где мы мутузили друг друга под присмотром мастера Итимадзу. Однажды я понял истинную ценность наших занятий…
Ночью во двор семинарии ввалилась толпа молодчиков, вооруженных чем попало. Некоторые несли смоляные факелы — с явным намерением устроить пожар. Мы высыпали на улицу — растерянные, полуодетые, испуганные. Меня схватил за рукав Киндзо, мой сосед по комнате.
— Кто эти люди? — растерянно спросил я. — Что им нужно?
— Таиро-Доси-Кай, — проговорил он, отчаянно старясь не дрожать. — Так они себя называют. Ненавидят всех христиан — и русских, и японских. Особенно русских.
— За что?
— Не знаю, — честно ответил Киндзо. — Так уж повелось.
К нападавшим вышел отец Николай. Длинная ряса приглушенно шелестела, и казалось, что Владыка не идет, а плывет над землей. Вот он остановился, поднял руку и заговорил. Не помню, о чем была его речь, только молодчики, слушавшие ее, мало-помалу утратили боевой пыл. Иные, будто устыдясь, отступили назад к воротам. Наверняка дело бы закончилось миром, но тут кто-то из задних рядов швырнул во Владыку камень. Булыжник рассек отцу Николаю кожу на виске. Владыка упал, и будто рухнула последняя преграда, освобождая грязный поток. Толпа бандитов ринулась на нас. Меня сбили с ног и наверняка затоптали бы — выручили уроки дзюдо. Мне удалось откатиться в сторону и подняться.
Вокруг ревел и перекатывался по земле страшный окровавленный клубок, в котором трудно было угадать что-либо человеческое. Я попятился — и едва не споткнулся о Киндзо. Тот сидел на корточках и держался руками за голову. Меж его пальцев густо текла кровь.