А рассказывали про Черную Гриву многое. С Аян-горы в ясную погоду это место было видно хорошо: болота среди тайги, как лысина среди волос, а в центре болот — темная горбина. На дальнем конце горбины-острова две острых скалы, но если всмотреться внимательнее, сходство получается полное: остров — это крутая холка горячего скакуна, а скалы — его уши.
— Давно это было. Скакал по лесу конь, ростом выше столетней сосны. Наскакал на хойкту и не захотел свернуть. Горы брал, через реки перепрыгивал, а тут вдруг отступить перед каким-то болотом. Взвился вороной скакун и пошел чесать. Скачет, только ветер свистит, лоснятся на солнце взмыленные бока. Месит горячий скакун липкую тину. Сначала она доходила ему лишь до колен, потом к брюху стала подбираться, а как вышел на середину болота, так и крестца не стало видать. Одуматься надо бы, назад повернуть, да не хочет сдаваться горячий конь. Скачет. Из ноздрей клубами пар идет, все болото облаками покрыл, а дыхание у коня, что твой ураган: дохнет — и деревья валятся. Сошлись две силы: одна живая, горячая — конь исполинский, другая мертвая — липкая тина; какая верх возьмет? Победил бы конь, беспременно победил бы, потому живое всегда сильнее мертвого, да уж очень напорист был, не хотел с прямого пути свернуть. Ногам уже опереться не на что, по шею бултыхается, а все не хочет сдаваться. Наконец стал ослабевать. Видит: жадно вцепилась в него тина проклятая. Заржал тогда скакун вороной, словно на помощь призывая кого, да тиной и подавился. Нового скачка уже сделать не мог, потащила его вниз трясина жадная, но всего поглотить не могла. И остались над болотом шея крутая, гривой поросшая, да уши торчком…
Так, уснащая свою речь рассуждениями о живой и мертвой силе, рассказывает о происхождении болотного острова дед Капитон — хранитель таежных былей и небылиц. А заканчивал он рассказ обычно такими словами:
— Отсюда и название — Черная Грива. Остров всегда черный, когда ни смотри. Конский волос кедрачом пошел. Одолела трясина скакуна, а только не совсем — конь и поныне живой. Дышит в тине. Посмотри когда на трясину — увидишь: плюется она грязью. И зимой не везде замерзает. Это от коня, а только близко к нему не суйся. Не любит, когда могилу его тревожат…
И точно: заказан был охотникам путь на Черную Гриву. Были смельчаки: Никишка-заячья-губа, да лохматый Селиван, бесстрашный медвежатник. Пошли они на Черную Гриву вдвоем, а назад ни один не вернулся. После них пытался еще Никанор, но этому пришлось вернуться, далеко не доходя до запретного места. Встретил на первом болоте медведя. Выстрелил охотник, соблазнившись добычей, а зверь-то заряд ему и вернул. Ружье разорвалось. Взвыл человек от боли, а медведь стоит, загородив дорогу и… смеется, по-человечьи смеется: «На Черную Гриву собрался? Так вот получи»… В деревню Никанор прибежал с культяпкой вместо левой руки и без ума. Рехнулся парень от такого случая.
Или вот еще Силантий, божий старичок. Заночевал как-то на краю болота в виду болотного острова. Развел костер, навесил котелок и сидит, попыхивая трубкой. Вдали небо от заката железным листом краснеет, над болотом белый саван тумана, а рядом окно водяное — след от копыта вороного скакуна. Вода в трясине черная, как сажа. Смотрит Силантий на воду и диву дается: колышется омут, будто на дне ворочается кто. Водяной, нечистая сила!.. Закрестился старик — волнение больше; богородицу зачал — по воде пошли пузыри; а как добрался до псалма царя Давыда — тут-то и грохнуло. Из омута поднялся столб воды и грязи. Сорвался от костра старик и бросился бежать, а пока бежал и молитвы все забыл, потом снова пришлось заучивать — вот как брыкнулся вороной скакун.
Грозилась Черная Грива, страшно грозилась и не ходили туда таежные охотники. Что делалось на самом острове — этого никто не знал, но окрестные хойкты кишели разной живностью. Весной, лишь только появились первые проталины, по окраинам мшистых болот захлебывались в любовном токовании краснобровые косачи; хрюкали, как молодые поросята, длинноносые вальдшнепы, а по косматым соснам, изнывая от страсти, бурно шипели и цокали глухари. Потом прилетали на болота утки, гуси, лебеди. Их было тут тысячи. Прячась в недоступных топях, они гнездились, линяли, жирели, а когда на траву падал первый иней, собирались в стаи и улетали до новой весны. На смену уткам и гусям приходили сохатые. Мерили голенастыми длинными ногами нехоженые места, прокладывая в снегу глубокие межи.
Но для охотников все это пропадало зря. Помня случай с Никанором, не трогали дичь в болотах, окружавших Черную Гриву. Нечистое место! Выстрелишь, ан заряд к тебе и вернется.
— Пускай зверь и птица гуляют там… Для нас дичи и в тайге хватит…
Изба Егора стояла на самом краю деревни, где поляна, отвоеванная у тайги, упиралась в стену густого ельника. Осенняя слякоть еще не успела вычернить свежеобтесанное дерево: сруб белым пятном выделялся на зеленом фоне. Егор отстроился два года назад, когда сгорела старая изба. Жил одиноко. Отца медведь на охоте сломал, мать умерла от старости, а к женитьбе что-то не тянуло. Поэтому советоваться о задуманном было не с кем. Но не так обстояло дело у Кирилла.
Иван Петрович, отец Кирилла, сухонький старичок с иконописным лицом, жил в доме с палисадником — первый дом в деревне. До революции Иван Петрович занимался торговлишкой, теперь сын промышлял охотой, но жили не в пример прочим попрежнему крепко. Другие едва-едва сводили концы с концами (известно, зверовой промысел год от году падает), зато у Ивана Петровича никогда недостатка ни в чем не было. «Неужели так много торговлей накопил?» — удивлялись охотники. Некоторые спрашивали:
— С чего живешь, Петрович?
— С трудов, ребятушки, с трудов, — неизменно отвечал он.
С трудов?.. Какие такие труды? Не видно их было. Дело однако скоро выяснилось. В деревню что-то повадились тунгусы ходить и все к Ивану Петровичу. Зачем? Просто в гости. Это за двести-то верст? Ну нет, тут пахло чем-то другим. Стали примечать. Так и есть: самогоном Петрович поторговывал. И как хитро: однодеревенцам ни капли, раззвонят еще. Да и что со своего охотника возьмешь? Белку за бутылку, а тунгус не пожалеет и соболя. Хитро, хитро, а только раз чуть было не сорвалось. Нашли зимой охотники недалеко от деревни мертвого тунгуса: возвращаясь от Петровича, парень не вытерпел, выпил весь самогон и замерз. Началось следствие, но предупредил ли кто, или у Петровича был какой особый тайник, однако никаких прямых улик найдено не было: ни самогона ни аппарата. Вывернулся Петрович.
И опять стал снабжать тунгусов зелием, а где его гнал, неизвестно. Впрочем может быть кто и знал, да молчал. Одолжался кое-кто у Петровича то пудом муки, то банкой пороха при нехватке. Ну и покрывали, боясь лишиться «благодетеля». Так и оставалось это тайной.
После того, как Егор пристыдил в лесу Кирилла, тот решил также итти за белками на Черную Гриву. Про Кирилла говорили, что парень он с дурцой, что ни скажи — все ладно, но тут у него хватило ума, чтобы посоветоваться об этом деле с отцом. Узнав о намерении Егора итти в запретное место, старик нахмурился.
— Ах, голодранец паршивый! — выругался он.
У Петровича были свои причины выругать при удобном случае Егора. В деревне поговаривали о каком-то раскулачивании, и первый голос в этих разговорах принадлежал Егору. В чем должна была заключаться новая выдумка коммунистов, пока точно никто не знал (новости в таежную деревню приходили через год) но старик чувствовал себя не очень спокойно.
— Ячейщик окаянный, — еще раз отвел душу Петрович, глядя куда-то мимо сына.
— А как мне, — спросил сын, — итти с Егоркой? Он говорит — сот по пяти на ружье возьмем.
— Очень просто. Место глухое, для зверя привольное… — старик посчитал на потолке доски, пожевал во рту бороду и неуверенно, словно думая о другом, добавил: — Чтож, если не боишься, иди…
Кирилл стал готовиться: два раза прочистил ружье, нарубил на кусочки свинец, на штанину пришил новую заплату. Собирался к чорту на рога, но теперь Кириллке не было страшно. Помимо него с Егоркой на Черную Гриву шли Федорка и Петрован — оба ячейщики, жоховые ребята. Выступать порешили в следующее воскресенье, а в пятницу Петрович растолкал среди ночи сына и сказал: