Впрочем, сооруженная за одну ночь землянка получилась не бог весть какая — временное полевое пристанище на день-два, вместо бревен крытая жердками и соломой с тонким слоем земли наверху. Двери тут вообще никакой не было, просто на входе висела чья-то палатка, приподняв которую комбат сразу очутился возле главной радости этого убежища — переделанной из молочного бидона, хорошо уже натопленной печки.
— О, блаженство! — не удержался он, протягивая к теплу настывшие руки.
— Как в Сочи! Что улыбаетесь, Чернорученко? Вы были в Сочи?
— Не был, товарищ комбат.
— То-то!
Немолодой, медлительный в движениях и молчаливый телефонист Чернорученко, защемив между плечом и ухом телефонную трубку, заталкивал в печку хворост и все улыбался, наверно, имея в виду что-то веселое. Комбат машинально перевел взгляд на других, кто был в землянке, но и те тоже заговорщически улыбались: и ординарец комбата Гутман, который, стоя на коленях, в стеганых брюках, сучил в зубах длинную нитку, и разведчик, что, опершись на локоть, лежал на соломе и дымил самокруткой. Один только начштаба лейтенант Маркин в наброшенном на плечи полушубке сосредоточенно возился со своими бумагами в тусклом свете стоящего на ящике карбидного фонаря. Но Маркин вообще никогда не улыбался, ничему не радовался, сколько его знал комбат, всегда был такой — отчужденный от прочих, погруженный в самого себя.
— Что случилось?
Капитан задал этот вопрос, несколько даже заинтригованный всеобщим молчанием, и Чернорученко, неуклюже выпрямившись, переступил с ноги на ногу. Однако первым заговорил Гутман:
— Сюрприз для вас, товарищ комбат.
Сюрпризов на фронте хватало, они сыпались тут ежечасно, один неожиданнее другого, но теперь Волошин почувствовал, что этот, пожалуй, был не из худших. Иначе бы они так не улыбались.
— Что еще за сюрприз?
— Пусть Чернорученко скажет. Он лучше знает.
Неуклюжий и длиннорукий Чернорученко, смущенно улыбаясь, взглянул на Гутмана, потом на лейтенанта Маркина. Не решаясь начать первым, Маркин коротко ободрил бойца:
— Ну говори, говори.
— Орден вам, товарищ комбат. Из штаба звонили.
Волошин и сам уже начал догадываться и теперь понял все сразу. Не сказав ни слова, он перешагнул через длинные ноги разведчика, сбросил с себя плащ-палатку и сел подле ящика начальника штаба. Джим с почтительной важностью воспитанного пса опустился на задние лапы рядом.
Волошин молчал. На секунду в его душе мелькнуло радостное и в то же время неизвестно почему немного неловкое чувство. Орден — это хорошо, но почему только ему? А другим? Между тем все происходило, наверно, как и должно было происходить на войне, — месяца два назад послали бумаги с представлением его к ордену Красного Знамени, он знал об этом и какое-то время даже ждал ордена. Но потом началось наступление, трудные, затяжные бои за высотки, деревни и хутора, и он не очень уж и надеялся, что награда застанет его в живых. И вот, выходит, застала, значит, еще суждено сколько придется поносить на груди и этот боевой орден. Что ж, в общем он был доволен, хотя внешне ничем и не выразил своего удовлетворения.
— Так что поздравляем, товарищ капитан! — сказал Гутман. — Вот тут я и обмывочку расстарался.
Он выхватил откуда-то алюминиевую фляжку и встряхнул ее. Во фляге булькнуло. Волошин смущенно поморщился:
— Пока спрячь, Лева. Обмывочка не проблема.
— Ого! Не проблема! Да я ее едва у старшины второго батальона выцыганил. Самая проблема! Вон лейтенант весь вечер на нее поглядывает.
— Глупости вы городите, Гутман, — серьезно заметил Маркин.
— Вот лейтенанту и отдай, — спокойно сказал комбат. — А мне лучше портянки сухие поищи.
— Ай-яй! Портянки — такое дело!
Он вытащил из-под соломы туго набитый вещевой мешок и ловко развязал его:
— Вот сухонькие.
— Спасибо.