– Больно много гуляете, – сказал унтер. – Не в Варшаве, господин Дзержинский. И что это за мужики к вам в гости ходят?
Дзержинский молча вынул из кармана свидетельство от врача и протянул его унтеру. Унтер прочитал, сложил и спрятал в свою сумку.
– Так сразу в один день два дружка и заболели, – кривя бледные губы, произнес он. – Удивительно, ей богу, как это у нас происходит. А про верхоленского костоправа я, дайте срок, доложу, кому полагается. Дадут ему припарку.. Зачем остаетесь? Отдохнуть от этапа или бежать?
– Бежать, – глядя в лицо унтеру, произнес Дзержинский, – вы совершенно правы – бежать!
Ответ произвел желаемое действие. Унтер засмеялся, потрепал Дзержинского по плечу и сказал:
– Очень уж у вас характер раздражительный, господин
Дзержинский, даже пошутить с вами нельзя. Гордость в вас большая. Думаете, найдете начальника лучше меня? Не найдете, дорогой. Я еще промеж нашим братом голубем чистоты считаюсь, кротким, так сказать, агнцем, а вы нос воротите. Лучше бы те деньги, что вы костоправу за ложное свидетельство заплатили, нам бы на мясо. И солдату хорошо, и конвойному не плохо, да и вы бы в накладе не остались, ей-богу. Ну, останетесь тут следующего этапа ждать, – а какой толк?
Дзержинский молчал.
– То-то, что гордость заедает, – продолжал этапный. –
Вы все, политики, гордые, потому уголовным жить на этапах куда просторнее. Платят и сами живут, и другим жить дают. Конечно, среди нас тоже есть звери. Я разве спорю? Есть очень характерные, но только не так уж много.
Давать надо. Дадите – и каторга другая станет. Не узнаете!
Так-то, господин Дзержинский..
На следующее утро Власыч и Дзержинский проводили этап, попрощались с товарищами, выслушали пожелания счастливой удачи, подождали, пока этап тронется, и вернулись в продымленную, вонючую избу. До вечера спали, набираясь сил для предстоящего пути, в сумерках поели простывшей картошки, скользкой и противной, похлебали супу с хлебом, покурили. Время тянулось томительно долго, говорить было решительно не о чем, обо всем уже переговорили, все было ясно, кроме самого главного: выйдет или не выйдет, поймают или не поймают, – но об этом что ж говорить!
Чтобы не обращать на себя внимания солдата-инвалида, спавшего в сенцах, вылезли в низкое окошко в колючие кусты, поцарапались и переждали не проснулся ли солдат. Потом задами, мимо сараев, проваливаясь в какие-то ямы, через заборы зашагали к церковной площади. На Дзержинского почему-то вдруг напал смех, и оттого, что Власыч шипел на него, делалось еще смешнее, а Власыч сердился и говорил, что это безобразие – смеяться в такие минуты...
Дошли до церкви, ветхой и покосившейся, миновали лабаз, колодезь, начали спускаться к реке. Чем ближе была река, тем плотнее сгущался туман; теперь он стоял сплошной белой стеной...
– Ничего не понимаю, – сказал Власыч, – куда теперь идти.
Долго молчали, прислушивались, не залает ли хоть собака. Ничего не было слышно, гробовая тишина.
Направо ли идти, налево ли. Тишина, тьма, туман. Пошли вниз, и тут начались настоящие мучения. Как найти этот проклятый пень, к которому давеча утром привязали лодку? Сейчас не было ни пня, ни лодки. Ходили по колени в воде, мокли, дрожали от холода, от сырости, от волнения.
Ничего глупее нельзя было придумать, чем такая история: потерять лодку, даже не отъехав от Верхоленска.
Власыч совершенно расстроился и измучился: лодки не было, точно она провалилась. А Дзержинский все время хохотал – до того, что даже Власыч не выдержал, тоже засмеялся. И тотчас же лодка нашлась. Она была тут, под самым носом, против того места, откуда они начали свои поиски.
– Видите, – сказал Дзержинский, – стоило вам только засмеяться, и лодка нашлась. .
Дзержинский сел на нос, Власыч взял в руки весло.