Как прозаик он близок О. Генри, корифею рассказа, в котором обязательна фабульная интрига, а развязка, как правило, неожиданна. После открытий Чехова и многому Чехова научившегося Шервуда Андерсона такой тип новеллы стал исчезать из американской литературы уже во времена Бене, и рассказы, вошедшие в эту книжку, вовсе не сводимы к формуле, хорошо нам известной из наследия О. Генри. Но что-то от этой формулы они сохраняют. Порой это видно, что называется, невооруженным глазом. Прочтите «Все были очень милы», обратив внимание на последний абзац, даже на последнюю фразу, — вот он, непредсказуемый поворот, заставляющий совсем по иному оценить героя и всю его предшествующую исповедь. Может быть, покажется, что перед нами только артистический трюк, но на самом деле это не так. Бене слишком хорошо понимал, что эффект зависит не от событий самих по себе, но от атмосферы, в которой они развертываются. И эта атмосфера им воссоздана со всей необходимой тщательностью — при помощи тех самых мелочей, малозаметных подробностей, оттенков интонации, которыми так виртуозно владел Андерсон. Невольное саморазоблачение героя подготовлено не логикой фабулы, а логикой всего существования в мещанском мирке с его интересами, не простирающимися дальше адюльтера, который подогревается соперничеством ничтожных самолюбий. Поэтика финального аккорда, разработанная О. Генри, служит не занимательности, а серьезному художественному обобщению.
Это преобразование давно известных приемов особенно наглядно в тех новеллах Бене, где он использует исторические и фольклорные сюжеты. С детства увлекавшийся народными балладами о деятелях американской революции и о пионерах, прокладывавших пути на «индейскую территорию», простиравшуюся от Миссисипи до самого тихоокеанского побережья, Бене посвятил этим первопроходцам исторических путей Америки свои лучшие поэмы. Посвящен им и целый цикл новелл, объединенных не только материалом, но и стилистикой, а вернее, всем характером осмысления коллизий и персонажей, которые в них вовлечены.
Поль Ревир, Дэниел Уэбстер, Джонни Пай — обо всех них, реально существовавших и мифологизированных народным воображением, написано до Бене столько, что сами имена говорят американскому сознанию не меньше, чем нам, к примеру, имена Ивана Сусанина или княжны Таракановой. Писателю, обратившемуся к таким персонажам, нельзя не принимать во внимание давно закрепившийся образ, нельзя игнорировать поэтические ходы, найденные фольклором и предшествующей литературой. Бене и не пытается придать своим толкованиям подчеркнутую необычность. Он, кажется, вообще не вступает в спор с традицией. По первому впечатлению, перед нами просто обработка широко известных эпизодов хроник и преданий.
Но такое впечатление обманчиво. Этот сказ, перемежаемый где прибауткой, где афористической сентенцией, принадлежит художнику XX столетия, видящему не только истоки, но и завершения, способному проследить всю цепь событий, связывающих концы и начала. На пространстве эпической поэмы звенья этой протяженной цепи Бене воссоздавал последовательно и без пропусков, в новелле приходилось спрессовывать повествование; многое уходило в подтекст, однако не исчезало бесследно.
И вновь безотказно работала у Бене точная подробность, мимолетный штрих, который иной раз важнее, чем само описываемое происшествие. Его новеллы изобилуют действием, в них все время возникают новые фабульные кульминации, судьбы героев меняются внезапно и круто, но эта насыщенность неожиданностями, типичная для О. Генри и его учеников, у Бене, во всяком случае, не самоценна. Он тоже любит экзотические ситуации, и талмудист Якоб, перенимающий обычаи краснокожих, или подручный мельника, который затевает опасную игру со Смертью Дуракам, — персонажи, для него органичные. Другое дело, что Бене не дорожит их красочностью, позволяющей извлекать множество юмористических сюжетных положений. Юмор присутствует в его рассказах постоянно, однако еще ощутимее присутствует размышление о причудливых перепадах американской истории, о ее началах и концах.
Старая Америка, теперь воспринимаемая как едва ли не фантастическая страна и в фольклорном предании, на которое опирался Бене, действительно изображаемая осуществившимся царством фантазии, на его страницах предстает специфической и неповторимой реальностью, какую создала история. Повсюду в новеллах Бене видны и увлеченность этой исторической живописью, и большой содержательный смысл возникающих перед нами картин. Мы захвачены их достоверностью, мы словно видим все это самым непосредственным образом. И паруса в филадельфийской бухте, принимающей суда с переселенцами из какого-нибудь немецкого герцогства, которым предстоит осваиваться в просторном мире, сменив потертые камзолы на наряд из шкур и научившись торговать с индейскими вождями лентами да бусами. И наспех сколоченные городки, где толпа, уличив заезжего лекаря в шарлатанстве, тут же выносит его на шесте в чистое поле. И провинциальных олухов, по дешевке раскупающих часы с жучком, тикающим вместо механизма. И мастерскую серебряных дел ремесленника, изготовляющего «все новое — новых людей, новое серебро, может быть, кто знает? новую нацию».
Эта поразительно разноликая, неустоявшаяся, всклокоченная жизнь заокеанской республики в самые ранние годы ее становления у Бене показана настолько рельефно и емко, что сама многогранность образа заставляет задуматься о тех загадках, которые тогдашняя история оставила далеким потомкам, так и не нашедшим удовлетворительного ответа вплоть до наших дней. Если столь динамичным и разнородным было начало, отчего с ходом десятилетий действительность Америки становилась все более однотонной, пока ее не начали определять тусклые краски, что преобладают в таких рассказах Бене, как «Очарование» или «Все были очень милы»? Отчего так измельчали, сделались настолько предсказуемыми людские помыслы и заботы, отчего, перефразируя заглавие еще одного рассказа Бене, цветение принесло плоды вовсе не те, какие сулило?
Собственного ответа не было и у Бене. Но у него было чувство движения истории, ощущение ее направленности, которое можно назвать почти безошибочным. Достоинство реальное и немаловажное. Наверно, ему Бене больше всего обязан тем, что и спустя полвека как поэт, как прозаик остается интересен читателям, сколько бы раз ни возвращалась американская литература к мотивам, его волновавшим.
А. Зверев
Вот какую историю рассказывают в пограничном краю, где Массачусетс сходится с Вермонтом и Нью-Гэмпширом.
Да, Дэниел Уэбстер умер — во всяком случае, его похоронили. Но когда над Топким лугом гроза, слышно, говорят, как раскатывается по небесам его голос. И говорят, если подойти к его могиле да позвать его громко и ясно: «Дэниел Уэбстер! Дэниел Уэбстер!» — задрожит земля и деревья затрясутся. И немного погодя услышишь басовитый голос: «Сосед, как там Союз стоит?» И уж тогда отвечай: «Крепко стоит Союз, стоит как скала в броне, единый и неделимый», а не то он прямо из земли выскочит. Так мне, по крайней мере, в детстве рассказывали.
И не было когда-то в стране человека больше его. В президенты он так и не вышел, но больше его человека не было. Многие надеялись на него почти как на Господа бога, и ходили про него и про все, что его касалось, истории в таком же роде, как про патриархов и тому подобных. Будто бы, когда он речь начинал говорить, на небе проступали звезды и полосы; а раз он с рекой заспорил и заставил ее в землю уйти. Говорят, когда он лес обходил с удилищем своим, Самобоем, форель из ручьев прямо в карманы к нему прыгала знала, что от него не увильнешь. А в суде он так говорил, что на небе ангелы подпевать начинали, а глубь земная ходила ходуном. Вот какой это был человек, и большая ферма его на Топком лугу была ему под стать. Куры у него росли — сплошь из белого мяса, до кончиков когтей, за коровами ухаживали, как за детьми, а у барана его, Голиафа, рога завивались как вьюн и прошибали железную дверь. Но Дэниел был не из фермеров-белоручек, он знал, чем земля живет; вставал он затемно и сам успевал присмотреть за всеми работами. Рот что у твоего волкодава, лоб — гора, глаза — что уголья в топке, — вот каков был Дэниел в лучшие годы. А самое большое его дело в книги не попало, потому что тягался он с самим дьяволом — один на один, и не на живот, а на смерть. И вот как, рассказывают, это вышло.
Жил в Крестах, в Нью-Гэмпшире, человек по имени Йавис Стоун. Человек, надо сказать, неплохой, но незадачливый. Посадит он картошку — жучок сжует, посеет кукурузу — червь сгложет. Земля у него была добрая, да только не впрок ему; и жена была славная, и дети, да только что ни больше ртов у него в дому — еды все меньше делается. У соседа на поле камень вылезет, у него валун вымахает. Купит он лошадь со шпатом — сменяет на лошадь с колером, да еще приплатит. Бывают же на свете такие люди. Но однажды все это Йавису опостылело.
В то утро он пахал и вдруг сломал лемех о камень — а вчера еще, поклясться мог, камня тут не было. Вот стоит он, смотрит на лемех, а правая лошадь закашлялась — тягучим таким кашлем, так что жди болезни и деньги готовь коновалам. А у двух ребят — корь, жена прихварывает, и у самого нарыв на большом пальце. Нет больше сил терпеть. «Ей-ей, — говорит Йавис Стоун и глядит вокруг прямо-таки с отчаянием, — ей-ей, хоть душу черту продай! И продал бы, за два гроша продал бы!»
Сказал он этак, и стало ему не по себе, но, конечно, слов своих назад не взял, потому что — ньюгэмпширец. А все же, когда солнце село и видит он, что слова его не услышаны, от души у него отлегло — потому что все-таки верующий. Только все бывает услышано, раньше или позже, и об этом в Писании сказано. И точно, на другой день примерно к ужину подъезжает в красивой коляске знакомец в черном и вежливо спрашивает Йависа Стоуна.
А Йавис сказал своим, что это адвокат, приехал, мол, насчет наследства. Но сам он знал, кто это такой. Не понравился ему гость, особенно — как он зубы скалил, когда улыбался. Зубы белые, полон рот — и заточены, говорят, как иголки, но в этом я не поручусь. А еще ему не понравилось, что собака посмотрела на гостя, завыла и бросилась наутек, поджав хвост. Но, давши слово — хоть и не совсем, — Йавис не отступился, и пошли они с приезжим за сарай и заключили сделку. Йавису пришлось уколоть палец, чтобы расписаться, и незнакомец одолжил ему серебряную булавку. Ранка зажила быстро, но остался маленький белый шрам.
После этого дела у Йависа сразу пошли на лад, начал он богатеть. Коровы стали тучные, лошади гладкие, урожаи — соседям на зависть; молнии, бывало, по всей долине секут, а его сарай стороной обходят. Скоро стал он в округе одним из самых зажиточных людей. Предложили ему в окружную управу войти, он вошел; поговаривать стали, что пора его выдвинуть в Сенат штата. Словом, зажила его семья счастливо, можно сказать, как сыр в масле катаются. Кроме Йависа.
Первые годы и он не тужил. Это большое дело — когда человеку начинает везти, тут и голову потерять недолго. Конечно, случалось, особенно в ненастье, нет-нет да и заноет белый шрамик. И раз в год, как часы, проезжал мимо в красивой коляске незнакомец. Но на шестой год он слез с коляски, и с этого дня Йавис Стоун лишился покоя.
Идет незнакомец нижним лугом, по сапогам тросточкой похлопывает черные сапоги, красивые, но Йавису они еще в первый раз не понравились, особенно мыски. Поприветствовал его гость и говорит:
— Ну вы и молодчина, мистер Стоун. Знатное у вас, мистер Стоун, имение.
— Кому нравится, кому нет, — отвечал мистер Стоун, потому что он был ньюгэмпширец.
— Ну зачем же умалять свое трудолюбие? — сказал незнакомец легкомысленным тоном, улыбаясь во весь свой зубастый рот. — Мы же знаем, в конце концов, как вам это далось, — ведь все поставлено согласно договору и спецификации. Так что в будущем году, когда срок… кхм… закладной истечет, жалеть вам будет не о чем.