Потерял где-то флягу. Обидно – хорошая была фляга.
15 декабря 1917
Грешен – сыграл над сослуживцем, аэродромным техником, недобрую шутку. Он, перемазанный, в мятом комбинезоне, нашел сухое место за бермой траншеи и примостился там, чтоб выкурить сигаретку. Чиркнул зажигалкой, с наслаждением затянулся… Ну откуда ему было знать, что неподалеку находится господин люфтмейстер – и в не в самом благостном состоянии духа?.. Я мысленно потянулся к нему, тронул струны воздуха… Бедный техник заорал благим матом, увидев, как табачный дым, который он выдохнул секундой ранее, свернулся, закрутился, переплелся – и образовал изображение пухленького херувима в пикель-хельме с развернутой надписью готическими литерами «Боже, храни Германию!». От неожиданности техник громко закашлялся и испуганно замахал руками, развеивая картинку. Может, устроить ему ледяной сквозняк в штанах?.. В итоге отпустил с миром.
16 декабря 1917
Прочел вчерашнее – вновь рассердился на себя. Злобный мальчишка. Постепенно мы все тут превращаемся в злобных мальчишек. Какая-то странная смесь инфантилизма, непосредственности и отчуждения.
Все личное прячем в себя, как солдат в дождливую погоду прячет гранаты, обвязывая их ворохом всякого тряпья – чтоб не промок запал. Вот и мы тоже прячем в себя что-то такое, что никак не должно промокнуть…
Вчера же долго не размышлял, да так и не написал, отчего настроение испортилось. Как будто, если бы написал, что-то в окружающем мире переменилось бы. Мальчишка! Вот сейчас специально напишу.
Итак, вчера, 15 декабря 1917 года, я официально получил отказ на свое прошение об отпуске.
22 декабря 1917
Девять дней до Нового года – и я наконец сшиб своего первого француза после нашего перевода. Нет времени писать, ребята зовут «обмыть первенца». Раздобыли коньяк, или то, что им называется в здешних краях. А хочется написать на свежую голову.
23 декабря 1917
Итак, как это было. Да ничего, в общем-то, такого и не было. По крайней мере, не так, как это выглядит в кино-журналах – искаженные от напряжения лица, плюющиеся огнем пулеметы, и аэропланы, безумно вертящиеся в облачном небе чокнутыми мотыльками. Удивительно, но черно-белые киноленты кажутся мне сейчас даже более жизненными и естественными, чем настоящие воздушные бои.
Начиналось все как обычно – я взлетел в семь утра (надо было обогнать надвигающуюся облачность) и пошел на север привычным курсом на предельной высоте. Маршрут был знаком, и я шел по нему почти без изменений. Вдоль линии фронта, потом небольшой рывок на северо-запад, пара заходов над рекой – и обратно. У оберста Тилля была информация, что где-то в том районе французы скрытно собирают артиллерийскую батарею, и он рассчитывал вскрыть ее до того, как та закончит маскировку – чтоб наши пушки хорошенько ее проучили. Поэтому я три дня к ряду шел почти одинаковым курсом, разглядывая землю.
Помню, как ребенком читал сочинения люфтмейстеров-воздухоплавотелей и восторженно замирал, когда автор писал о лоскутном одеяле полей, протянувшемся на всю невообразимую даль. Возможность это проверить появилась у меня нескоро. Кое-где земля и впрямь выглядит лоскутным одеялом. Но только не зимой семнадцатого года во Франции. Там она выглядит солдатской шинелью – грязной, облезлой, местами порванной, свернутой калачом и растоптанной. Грязь, в которой едва угадываются прорехи траншей, зубастые окружья пулеметных гнезд и орудийных позиций, тоненькие ниточки проволочных заграждений…
Ну да к делу. Как уже написал, я три дня подряд ходил одним и тем же маршрутом, пытаясь нащупать мифическую батарею. Чувствовал себя сельским охотником, который спозаранку идет по одному ему известным тропкам, проверяя силки. Только силки все время пусты…
Урчание чужого мотора я уловил неожиданно, виной всему облачность, которая успела уже растянуться по небу сериями бесформенных жирных клякс. Облака всегда приглушают воздушную вибрацию. Но я все-таки почувствовал его. Приятное ощущение – будто прикоснулся кончиками пальцем к крышке работающего станка. Поначалу оно было слабым, но я безошибочно определил местоположение и снизился. Спустя минуту или две я уже разбирал его безошибочно – гудение одиночного бензинового двигателя где-то в двухсот метрах ниже и правее меня.
Что-то знакомое и зловещее померещилось мне в этом гуле. «Сопвич»? Опасные пташки, встречаться с которыми один на один не всегда безопасно. Юркие, как воробьи, но клювы – как у самых отпетых хищников… Я сосредоточился, позволив рукам безотчетно вести самолет. Люфмейстер или нет, я достаточно доверял своим рефлексам. Вскоре я уже безошибочно «вел» чужой двигатель. Он был… Возможно, позже я вернусь к этому описанию и откорректирую его, если найду нужные слова. [пометка на полях той же рукой – «Герман! Не забудь, дырявая голова!» - прим.редактора]. В общем, я чувствовал двигатель так же хорошо, как если бы прижимался к нему. Горячий, огнедышащий, гулкий, он решительно тащил вперед тушу полутороплана, и я чувствовал мельчайшее завихрение воздуха, вызванное его вторжением в воздушную сферу. У «Сопвичей» - девятицилиндровка, на сто тридцать литров, у нее хорошо различимая для нашего уха отсечка, выдающая «Сопвич» еще лучше, чем баварца – его акцент, когда он приезжает в Берлин.
«Ньюпор». Я потер ладони в кожаных летных перчатках. Не только от радости, скорее, чтоб размять пальцы. Если ты люфтмейстер, руки в бою понадобятся не только для того, чтоб крутить штурвал.
Все остальное прошло быстро и гладко. Я снизился, пробив еще один слой облаков, легко, как снаряд тяжелой гаубицы пробивает деревянное перекрытие блиндажа. Я шел безошибочно на звук, и даже зрение сейчас мне не требовалось, но я все же почувствовал короткий укол восторга в сердечную мышцу, когда разглядел на фоне траурно-грязной земли крошечную белую точку. Полутороплан скользил как бумажный самолетик, легко и бесшумно. Судя по тому, какие виражи он закладывал, то и дело меняя курс то в одну сторону, то в другую, его пилот был занят тем же, что и я – высматривал что-то внизу. Это было его ошибкой – я-то знал, что смерть придет за ним сверху…
Я уронил послушную машину вниз, и мой «Альбатрос» пошел на крутое сближение. Крылья зловеще гудели от воздушного сопротивления, но они были достаточно крепки, чтоб выдержать. Я мог бы снять с них часть нагрузки, но решил этого не делать. Перед атакой не стоит тратить излишне много сил.
Француз заметил меня, когда между самолетами оставалось метров триста – дистанция не для боя, а для бегства. Рванул свой «Ньюпор» вниз и влево, лихорадочно пытаясь уйти от атаки, которую я даже не начал. Сейчас, когда я пишу это, то и дело подмывает выставить себя хладнокровным героем небесных высей, асом со стальными нервами и прочая, прочая, прочая. Описать, как спокойно я вел атакующим курсом свой «Альбатрос», как равнодушно наблюдал за паникующим французом… Так вот, ничего такого не было. Руки мои в перчатках промокли от пота, а суставы трещали, так сильно я впился в штурвал.
«Ньюпор» пытался нырнуть резко влево, сбросив скорость, на коротком и дерзком вираже. Ему любой ценой надо было избавиться от меня, нависающего над ним и чуть позади. И французский пилот был, пожалуй, неплох, просто от неожиданности занервничал.
Этот маневр наверняка бы вышел у него, и я пролетел бы дальше и потерял свое преимущество. Но я был готов к чему-то подобному.
Как только он попытался проскочить, я резко выдохнул и прикрыл глаза. Потянулся к французскому самолету, чувствуя, как мое тело растягивается и тянется, тянется, тянется, как его ласкают и тянут тысячи различных ветров. Наверно, подобным образом ощущает себя дождевая капля, устремившаяся вниз. Но капля летит, подчиняясь воздушным потокам и собственной силе тяжести, для люфтмейстера же воздух – его родная среда, где ничто не может диктовать ему свою волю.