Шнурков не ошибся в своих рассуждениях. На гауптвахту он действительно не попал: на следующий день (небывалая оперативность для «большой тройки») пришла телефонограмма, предписывающая ротному немедленно прибыть в часть.
– Ничего, ничего, комиссар, – приговаривал Шнурков, собирая в чемодан свои вещи, – ты парень молодой, ноги у тебя быстрые… справишься, все на себя не бери – надорвешься, поделись с командирами взводов… На Силина положиться можно, хоть и ботало он. Ну, а с Гребешковым… сам знаешь…
На сборы, инструктаж, передачу ротной документации, хранившейся у Шнуркова в портфеле из кирзовой кожи – таком же сморщенном, как он сам, – ушло полчаса. После этого я проводил командира до дороги, ведущей на электричку, и простился с ним и с надеждой побывать дома до праздников.
Еще не выветрился запах от сигарет ротного, как ко мне строевым шагом подошел Гребешков и, вытянув шею, попросил разрешения обратиться, а затем начал путано говорить о необходимости срочно съездить в Н-ск, так как у него заболела жена, а теща, недолюбливающая зятя, считающая его тюфяком и недостойной партией для дочери, никогда не простит ему того, что он не навестил больную жену…
Таким образом, мне нужно было срочно спасать от распада одну из ячеек советского общества, хотя меня так и подмывало спросить взводного: «Где ты был раньше? Скажем, час назад, когда Шнурков еще был здесь?» Но я сдержался и, как настоящий политработник и знаток человеческих душ, «не заметил», что Гребешков хитрит. Мало того, я вспомнил суворовскую заповедь: сам погибай, а товарища выручай, и дал Гребешкову двое суток без учета дороги. Получив «добро», комвзвода-два тотчас исчез, а я пошел по подъездам дома в новом качестве – исполняющего обязанности командира роты.
– Где Гребешок? – спросил Силин, разыскав меня в одной из квартир. Он был без шинели и даже без шапки. – Хочу его в Моховое с бойцами отправить: опять три извещения на посылки пришли… заколебали перед праздником.
– Отпустил я его… жена приболела…
– Жена? – удивился Силин. – Насколько я знаю, жена от него ушла полгода назад… и правильно, между прочим, сделала. Кто с таким вахлаком жить будет… ни украсть, ни покараулить… А ты доверчивый мужик, комиссар, и за это еще наплачешься: восемьдесят гавриков на двоих в условиях командировки – эт-то много…
Комиссаром он назвал меня впервые. Раньше так, полушутя-полусерьезно, ко мне обращался только Шнурков. «Комиссар» в устах сорокалетнего Шнуркова звучало совсем иначе, чем у Силина, который был моим ровесником, – чуть заметный оттенок превосходства слышался в нем, но я не стал одергивать прапорщика, а он, видя, что я никак не отреагировал на «комиссара», как ребенок, освоивший новое слово, стал пользоваться им к месту и не к месту.
– Комиссар, – сказал он в очередной раз, когда мы вышли из столовой и пошли в роту, – обстановочка серьезная, праздники на носу, надо п-переходить на «осадное положение», а чтобы друг другу не мешать, надо обязанности поделить… Я буду за тряпки отвечать, а ты за производство и все остальное. К-к-как?
Я согласился. За старшину остался он, за ротного и замполита – я. На подъемы и вечерние поверки договорились ходить по очереди.
Глава вторая
Опыт – великая вещь, и быстрыми ногами его не заменишь. То, что ротный делал за восемь часов, я не успевал за шестнадцать. Шнурков, словно предвидя это, рассказал перед отъездом анекдот о мастере, который пришел к клиенту ремонтировать телевизор. Мастер вскрыл у телевизора стенку, ткнул куда-то паяльником, и телевизор заработал.
– С вас десять пятьдесят, – сказал он.
– Как? – возмутился клиент. – За один тычок десять пятьдесят?
– Нет, конечно, – ответил мастер, – за тычок пятьдесят, а десять за то, что знаю, куда ткнуть.
Я не знал, куда нужно «ткнуть» в первую очередь, и дисциплина в роте стала падать. Личный состав почувствовал неопытную командирскую руку и, как говорят срочники, начал борзеть.
На второй день своего командирства я заметил, что в бригаде Тумашевского не видно Козлова, щуплого военного строителя весеннего призыва.
– Только что был здесь, – ответил на мой вопрос Тумашевский, – он с Володиным полы настилает во втором подъезде.
Я зашел в «штаб-квартиру» и поднял с кровати Силина. Тот почесал затылок, сказал: «Либо, либо…» – и ушел в засаду.
Через час меня разыскал боец из бригады Мамедова-второго:
– Тыбя старшина зовет, – сказал он.
– Вас, – поправил я его.
Он согласно кивнул и произнес, как бы извиняясь: Тыбя…
В комнате, понурив голову, стоял Козлов. Перед ним на табуретке сидел Силин, на столе красовалась бутылка водки.
– Вот, – не без гордости сказал прапорщик, показывая рукой не то на бутылку, не то на Козлова, – поймал на дороге из Мохового… у-у-у… алкаши…
– Погоди, – вмешался я, зная: если Силина не остановить, его черт-те куда занесет, – ты полагаешь, он сам в Моховое пошел…
– Да знаю, – ответил Силин. – Кто тебя за водкой послал, – сказал он, обращаясь к Козлову, – кто?
Козлов молчал. Старый бушлат, прослуживший в армии на несколько лет больше, чем его хозяин, пузырился на спине. С какого богатырского плеча достался он Козлову? И где это плечо сейчас? Наверное, уже на гражданке, а его бушлат, вместе со стройбатовскими традициями, до сих пор носит Козлов, торчащий из него, как черепаха из панциря.
– Ты что молчишь? Забыл, как семнадцатого в кочегарке прятался? – вышел из себя Силин. – А это началось с бутылки, с бутылки, ты знаешь…
– Знаю, – тихо говорит Козлов, и его прыщеватое лицо слегка розовеет.
– Дак почему сам в петлю лезешь? – уже спокойнее говорит Силин. – Кто? Володин?
Козлов переступает с ноги на ногу и продолжает молчать, но по тому, как он отворачивает голову и прячет глаза, ясно – Володин.
– Возвращайтесь в бригаду, – прерываю я этот бесполезный разговор, – и будьте потверже, вы же военнослужащий, защитник Родины… нельзя же в девятнадцать лет быть таким бесхребетным…
Мне хочется как-то поддержать Козлова, но других слов в моем командирском наборе нет, и я снова повторяю ему прописные истины о том, каким он должен быть, а затем говорю: «Идите».
– Есть, – вяло отвечает Козлов и некоторое время стоит, вспоминая, через какое плечо ему поворачиваться, наконец поворачивается через правое и уходит.
– Защитник, – говорит вслед ему Силин, – наберут молодежь в Красную Армию…
– Сходи к Тумашевскому и пригласи Володина, но осторожно, а то «спалишь» Козлова и володинские дружки ему «мозговок» наставят, – прошу я прапорщика, путая нормальную речь со стройбатовским сленгом.
– Обижаешь, комиссар, – отвечает старшина и идет искать Володина…
Володин – мосластый парень с лошадиной физиономией, имеющий в роте кличку «Костегром», стоит перед нами и криво на одну сторону улыбается, показывая коронку зуба из желтого металла и собственную неуязвимость. Володину – двадцать четыре. Со своим годом он не служил из-за судимости. На тыльной стороне его кисти синеет наколка – восходящее солнце и надпись «Сибирь», хотя к Сибири он никакого отношения не имеет: вырос в Орловской области, срок отбывал там же.
– Встань как следует, – рычит на него Силин. Чувствуется, что он решил повоспитывать Володина, отыграться за то, что тот дразнит его. Силин, когда волнуется, начинает заикаться. В обычной обстановке это не заметно, но Володин заметил, и на вечерних поверках, проводимых старшиной, слыша свою фамилию, отвечает, заикаясь, «й-й-й-а», а вслед за ним и друзья его Кошкин, Литвяков и Копач говорят «я» тем же способом. Силина это злит, и он начинает заикаться по-настоящему под злорадный смешок роты.
– Так, – продолжает Силин, – руки на место поставь, пяточки вместе, носки врозь – в «старики» метишь, а стоишь, как черпак без ручки…
Володин принимает подобие строевой стойки, продолжая, однако, криво улыбаться.
– Где был Козлов? – тихо, спокойно, почти ласково спрашивает Силин.