Вот и сейчас, вволю намахавшись граблями и соорудив довольно-таки профессионально маленький стожок, Листиков улегся под ним, расслабился, подставляя тело нежарким лучам подмосковного солнышка. Сено кололось, пыль от него лезла в глаза и рот, мошкара норовила пристроиться на тронутой красноватым загаром коже, досаждала своей назойливой бестолковой возней. Ничего этого Листиков старался не замечать - он пил свободу жадно, с прихлебом, упивался своей оторванностью от города и в коротких полуденных грезах представлял себя этаким заматерелым от постоянного тяжкого труда селянином, обветренным знойными и ледяными степными ветрами, промытым дождями, росами, живой колодезной водой и ежевечерней стопкой кристального ядовито-целебного первача.
Короче, дай Листикову волю, и он вовек бы не уезжал отсюда. Ну только вот если на зиму? Пожалуй что и на зиму Листиков остался бы. Достаточно было только представить себе жаркую русскую печь в просторной светлой избе с заиндевевшими окошками, кипящий самовар... А уж что там говорить о скрипе снега под полозьями летящей упряжки, подледном лове и длинныхдлинных неспешных зимних вечерах! Нет, Листиков определенно остался бы и на зиму. Ах, как хорошо об этом мечталось.
Физической работы он не боялся, никакого такого особого унижения, в отличие от большинства молодых ребят из родной конторы, он ни в работе этой, ни вообще в посылках на лоно природы не усматривал. Листиков был мудрее их всех вместе взятых и уже давно не гордился высшим образованием и тем, что вкалывает не где-нибудь на заводе или в артели, а в довольно-таки солидном научно-исследовательском институте. Все это было семечки, трын-трава, суета сует и всяческая суета. А чтоб понять это, надо проработать на своем веку не один год и увидеть жизнь такою, какова она в самом деле - немного в ней черной краски, совсем немного, но и розовой с голубой, пожалуй, не больше. Так, всего вперемешку.
Сейчас, под полуденным вязким солнцем в колком стогу, Листикову казалось, что он понимает кое-что в жизни. И это "кое-что" представлялось весомым, осязаемым, устоявшимся.
- Эй, доцент, хорош сачка давить! - послышалось с поля. Давай сюда!
Листиков, подхватив грабли, проворно, пружинисто, чувствуя каждую жилку в теле, вскочил на ноги и пошел на крик.
Семен Михайлович осторожно косил глаза на Гугина, пытался поймать выражение лица своего спутника. Очень хотелось толкнуть его локтем в бок, перемигнуться, но было как-то неудобно - рядом сидели Пьер и еще какой-то тип, почти не открывавший рта, но зато постоянно улыбавшийся. А в общем-то, с ними было легко, они сами в себе несли эту прозрачную и на вид вполне естественную легкость.
Гугин, не отрываясь, в упор глядел на сцену, точнее, на ее подобие, потому что сцены как таковой перед ними не было, все происходило в той же плоскости, где они и сидели, почти вплотную к ним. Гугин ерзал и лицо его принимало совершенно бессмысленное выражение. Наконец он не выдержал, повернул голову к Семену Михайловичу, простонал:
- Умеют же, черти!
- Угу, - многозначительно ответствовал Семен Михайлович, будто для него все это было не впервой.
- Вы что-то сказали? - Пьер растянул свой лошадиный рот чуть не до ушей. Он вообще был заботлив и предусмотрителен. И это как-то не очень вязалось с его небрежными манерами в одежде и поведении. Про такого Семен Михайлович, если б увидал первый раз, сказал бы - что за хлюст разболтанный, что за пижон такой? Он поначалу и показался ему малосолидным человеком. Но потом Семен Михайлович привык и даже зауважал своего постоянного гида и переводчика.
Гугин в ответ на слова Пьера восторженно задрал большой палец вверх, чем заслужил неодобрительную ухмылку начальника - Семен Михайлович уже не раз говорил ему, чтобы был посдержаннее, хотя бы на людях.