Из каждого дома, из каждой лавки, из каждой мастерской выбегали все новые и новые люди, и все они отправлялись вслед за разъяренной толпой басков — на центральную площадь.
— Что произошло? — ухватил за шиворот чумазого мастерового Томазо.
— Не знаю, ваша милость, — хлопнул глазами тот. — У нас такого отродясь не было.
Томазо отпустил его, прикрыл шпагу плащом и решил, что идти на площадь, невзирая на жару, придется.
Уже когда его повалили наземь и начали бить, Бруно с недоумением осознал, что жить ему от силы четверть часа. Баски не прощали обид, а уж за своих стояли стеной. Так что, когда полгода назад Бруно убил старшину баскских купцов Иньиго, он сам подписал себе смертный приговор. И это было странно: Бруно совершенно точно знал, что у него иная судьба.
Поскольку баски кричали на своем, Бруно так и не понял ни кто его выдал, ни что именно с ним собираются делать. А потом его привязали за ноги к ослице, к толпе начали присоединяться горожане, и до Бруно стало доходить, сколь трудно ему придется умирать.
— Свинца ему в глотку залить! — орали вокруг. — Чтоб неповадно было!..
И задыхающийся от боли Бруно уже не успевал прикрываться от ударов.
— Постойте! Это же Бруно! Подмастерье дяди Олафа!
Бруно с трудом приоткрыл залитые липкой кровью глаза. Но так и не понял, кто из горожан его опознал.
— За что вы его?!
Баски разъяренно загомонили на своем варварском языке.
— За что тебя?..
Бруно сосредоточился. Это был непростой вопрос.
Собственно, все началось, когда старшина баскских купцов Иньиго решил, что пора поднимать цену сырого железа. Для Бруно и его приемного отца Олафа по прозвищу Гугенот это означало потерю ремесла: свои запасы железа они израсходовали на храмовые куранты. А по новым ценам пополнить запасы невозможно — даже если изрядно задержавший оплату курантов падре Ансельмо наконец-то отдаст долг.
— Бруно! — прозвенело в мерцающей тьме. — Ты еще жив?! За что тебя?!
— Я убил… — прохрипел подмастерье.
Его снова одолел приступ удушья, а потому голос вышел чужой, а слова — неразборчивыми. Он и сам бы не понял, что сказал, если бы эти слова часовым боем не звучали в его голове шесть месяцев подряд.
И все же вовсе не подъем цен сам по себе стал причиной, по которой он устранил Иньиго. Старшина иноземных купцов посягнул на самое святое: филигранно выверенный ход лучших из лучших когда-либо виденных подмастерьем часов. А даже сам Бруно — лучший часовщик во всей Божьей вселенной, а возможно, и Некто Больший — использовал свои права на подобное вмешательство с огромной осторожностью.
Бессменный председатель городского суда Мади аль-Мехмед изучал показания каталонского гвардейца, похитившего молодую рабыню сеньора Франсиско Сиснероса, когда прибежал его сын Амир, приехавший на каникулы из Гранады студент медицинского факультета.
— Отец! Отец! Там Бруно убивают! Нашего соседа!
— Где? — не понял Мади.
— На площади!
Судья тряхнул головой.
— На центральной площади? Возле магистрата?
— Да! — выпалил Амир. — Самосуд!
Судья яростно пыхнул в бороду и вскочил. Последний самосуд произошел в его городе сорок шесть лет назад, когда он был еще совсем юным альгуасилом. Мастера цеха часовщиков отрубили пальцы и выжгли глаза португальцу, вызнавшему секрет удивительной точности здешних курантов; они лгали не более чем на четверть часа в сутки.
Мади отнял пострадавшего как раз перед тем, как тому предстояло усечение языка, начал дознание и тут же оказался в юридическом тупике.
— Мы не преступили закона, — уперлись ремесленники. — Цех имеет право на месть.
И это было чистой правдой. Арагонские законы позволяли отомстить чужаку за нанесенный ущерб — малефиций.
— Но я же ничего не успел сделать! — задыхаясь от боли, рыдал изувеченный португалец.