— Я только смотрел! Кому я причинил вред?!
И это тоже было правдой. Да, португалец определенно посягнул на интересы цеха, но нанес ли он вред? Ведь ни вывезти секрет, ни построить часы с его использованием он так и не успел.
— Отец! Быстрее! — заторопил его Амир. — Убьют ведь!
Мади схватил шпагу, выскочил во двор здания суда и махнул рукой двум крепким альгуасилам:
— За мной!
Все четверо выбежали на улицу, промчались два квартала и врезались в гудящую, словно пчелиный рой, толпу.
— Прекратить самосуд!
— Посторонись!
— Дайте дорогу!
Горожане, узнав судью, почтительно расступались, и только баски так и гомонили на своем варварском языке, а там, в самом центре площади, уже вился дымок.
— Свинца ему в глотку!
Альгуасилы утроили напор и, расчищая дорогу судье, обнажили шпаги и отбросили самых упрямых смутьянов прочь.
— В сторону, дикари! Судья идет!
— Это он?
Мади сделал последние два шага и присел. На булыжниках мостовой лежал именно Бруно, приемный сын и весьма толковый подмастерье его соседа-часовщика.
— Что случилось, Бруно?
Парень приоткрыл один глаз, попытался что-то сказать, но лишь выпустил кровавый пузырь.
— Говори же! — потряс его за плечо Мади.
— Часы… — выдавил подмастерье. — Мои часы…
Ни на что большее сил у парнишки уже не было.
Поначалу Бруно хотел сказать об Иньиго, но в последний миг понял, что это было бы неправдой. Ибо все дело заключалось в часах — единственном, что у него было…
— Мои часы…
Подмастерье и приемный сын часовщика, Бруно был бастардом, рожденным, судя по всему, в расположенном близ города женском монастыре. И об этом его позоре знал каждый.
Нет, на него не показывали пальцами — сказывался авторитет приемного отца, лучшего, пожалуй, часовщика в городе. Но вот эту мгновенно образующуюся вокруг пустоту — в лавке, в церкви, на сходке цеха — Бруно ощущал столько, сколько себя помнил. Его не хлопали по плечу, не приглашали разбить руки спорящих, ему даже не смотрели в глаза.
Помог Олаф. Приехавший откуда-то с севера мастер был прозван Гугенотом за равнодушие к службам и священникам. Он понимал, что найденный им на детском кладбище монастыря бастард никогда не будет признан равным в среде хороших католиков, а потому сразу же подсунул ему лучшую игрушку и лучшего товарища в мире — часы.
— У честного мастера и часы не врут, — часто и с удовольствием повторял он, — а кто знает ремесло, тот знает жизнь.
Олаф приучил сына к ремеслу почти с пеленок. Уже в три года Бруно целыми днями сидел рядом с приемным отцом в башне городских курантов, разглядывая, как массивные клепаные шестерни с явно слышимым хрустом двигают одна другую; ощущая, как содрогается перегруженная многопудовой конструкцией дубовая рама, и с восторгом ожидая мгновения, когда окованный медью молот взведется до конца, сорвется со стопора и ударит по гулкому литому колоколу.
Вообще, в пределах мастерской Олафа мальчишке дозволялось все. Уже в пять лет отец разрешал ему кроить жесть, в семь — помогать в кузне, а в девять — копаться в чертежах, и даже его не всегда уместные советы Олаф принимал с одобрительной улыбкой.
— Кто знает ремесло, тот знает жизнь, — охотно повторял Бруно вслед за приемным отцом, и его жизнь была столь же прекрасной, сколь и его ремесло.
Он и не представлял, сколько жестокой истины сокрыто в этих словах.
Баски запинались через слово, и Мади нашел переводчика среди горожан, однако понять, почему Бруно говорил о часах, так и не сумел. Никакой связи ни с какими конкретно часами не проглядывалось.
— Он пришел покупать железо, — переводил горожанин. — Отобрал самое лучшее, потребовал взвесить…
Мади слушал, поджав губы.