В кабинете было три двери. Одна из них вела в спальню великого князя, другая в сени, где находилось рабочее место дежурного дьяка и постельничего, откуда имелся запасной выход в переходы и на улицу… Третья дверь, в которую и вошел сам государь, вела также к выходу – через трапезную и приемную палаты, где только что состоялся Совет.
Следом за великим князем в кабинет явился дьяк с бумагами.
– Достань-ка мне, Стефан, портрет царевны из сундучка и ступай, – распорядился хозяин и подал слуге ключ.
Невысокий немолодой уже мужчина с роскошной кудрявой бородой темно-рыжего цвета, прозванный за эту свою приметную деталь Стефаном Бородатым, четко и быстро выполнил повеление и положил на стол перед Иоанном обитый синим бархатом футляр с небольшим замком. Стефан был не только дьяком, но и государевым летописцем. Его Иоанн выпросил для службы у матушки за хорошее знание летописей, за грамотность и умение складно писать. Стефан молча поклонился и, не получив нового приказа, вышел.
Иоанн сел за стол, придвинул к себе поданную дьяком довольно тяжелую вещицу. Растворив футляр, Иоанн увидел поясной образ женщины, написанный маслом на толстой плоской доске, – на Руси так писали только иконы. Первое, что бросилось ему в глаза, – ее оголенная шея и плечи. В сердцевидном вырезе платья виднелась прикрытая кружевной сеточкой пышная грудь. На Руси женщине так оголяться было не принято. «Хорошо, что не показал боярам», – подумал Иоанн. Женщина была в черном бархатном платье, зауженном к талии. Её шею украшали три ряда белых жемчужных бус. Тёмно-золотистые, почти бронзовые волосы были стянуты проходящей по лбу блестящей белой нитью, украшенной в середине прозрачными белыми камнями. Из-под этой нити над ушами и ниже спадали круто завитые локоны, контрастирующие с гладко уложенным верхом и подчеркивавшие бронзовым отливом белизну и нежность кожи. Царевна была хороша собой. Миндалевидные темные, глаза ее смотрели грустно и очень внимательно. Нос был, пожалуй, великоват, тем не менее, казался вполне изысканным. Небольшой рот с яркими губами как бы застыл в застенчивой, таинственной улыбке. Чуть тяжеловатый подбородок уравновешивался высоким, безукоризненной формы красивым лбом с яркими черными бровями. Художник, писавший парсуну, действительно был талантлив. Чувствовался характер этой женщины – очень противоречивый. Она казалась властной и одновременно нерешительной, серьезной, резкой и тут же трогательной, горячей, но умеющей обуздывать, держать себя в руках. Изображение понравилось Иоанну, несмотря на непривычно открытые грудь, шею, плечи. Однако все эти прелести не вызвали у него никаких эмоций, как мужчину оставили холодным и даже равнодушным.
«Неужели то, что произошло у нас с Феодосией, столь важно для меня и столь занимает мое сердце, что оно закрыто для всего остального?» – подумал он и представил тут же нежное юное лицо рязанской княжны Феодосии, матушкиной воспитанницы. Внешность Софьи была почти прямой противоположностью облику княжны. У той были яркие синие глаза, светлые русые волосы, которые она по-девичьи заплетала в одну косу, стройная, изящная фигурка…
Он попытался отогнать от себя этот образ и приняться за дела, но мысль, завладевшая им, не отпускала: что же он будет делать с Феодосией, если все-таки женится на гречанке? Теперь ведь уже поздно отступать. Перед тем как послать Фрязина подробнее узнать о невесте, он советовался с митрополитом, с боярами, с братьями и матушкой. Потратился на послов, на дары царевне, папе, кардиналам. Ославился со своими смотринами на весь свет. Нет, теперь нельзя отступать…
Его мысли перебило появление на пороге матушки Марии Ярославны. Иоанн поспешно, как ребенок, застуканный родителями за запретным занятием, захлопнул крышку футляра.
– Что прячешь-то, сынок? Неужто так страшна невеста, что и родительнице ее негоже показать? Патрикеев зашел ко мне да сказывал, что получил ты портрет царевны. Ну, даже если уж другим никому нельзя поглядеть, мне-то все равно можно…
Иоанн вновь распахнул футляр и вынул доску с изображением царевны. Матушка приняла ее и подошла к окну, чтобы как следует разглядеть портрет под лучами зависшего над горизонтом тусклого вечернего солнца.
– Что ж Фрязин-то ей не подсказал, что к нам негоже оголенной рисоваться, не принято у нас, – осудила первым делом строгая родительница наряд будущей невестки. – Хотя, может быть, мода там у них такая, а тебе она товар лицом решила представить… Красивая царевна, ничего не скажешь, и телом богата. Что ж, решайся, сынок. Скоро уж два года, как Маша твоя померла, можно и сватов готовить. Пока доберутся сваты, пока невеста соберется – уж и третий годок минет. Сколько ж можно одному? Я стара, мне пора в монастырь собираться, к отцу поближе, а тебе молодая советчица нужна. Никого нет ближе человеку, чем жена хорошая да дети любимые. Ванечка у тебя, конечно, прекрасный мальчик, но один сын – это один палец на руке. Не дай Бог, случись что, – и никого у тебя не останется.
Великий князь смотрел на мать и думал: знает она или нет о его отношениях с Феодосией? А может, рассказать ей все? Нет, нельзя. С каждым годом Мария Ярославна становилась все аскетичнее и суровее. Правда, к себе в первую очередь. Семь лет уже, как отец помер. Насколько Иоанн знал, ни на одного мужчину она с тех пор с интересом не глянула. А ведь вдовой осталась в сорок пять лет, далеко еще не старой. Да она и теперь еще вполне привлекательная женщина – подтянутая, моложавая. Повезло ему с матушкой. Умница, с советами сама не напрашивается, властью своей не злоупотребляет, хоть и могла бы! По завещанию мужа, великого князя Василия Васильевича, она стала одним из крупнейших землевладельцев в княжестве, отец наказал ему с братьями во всем ей покоряться. Она же пока в одном лишь свое влияние применяет – старается братцев его строптивых в послушании удерживать. Так что матушка может и не понять его чувств и его слабостей. Осудит. А то и хуже сделает – запретит Феодосии во дворце жить. А ему жаль было бы с ней сейчас расстаться. Конечно, если он надумает жениться, то придется все же что-то предпринимать. Да, о чем это матушка? О сыне, о Ванечке, о будущих детях, о женитьбе…
– Куда нам, родительница дорогая, торопиться? Сейчас, сама знаешь, важнее дела есть. Опять вон из Новгорода вести тревожные. Доносят мне, что заговор там зреет, хотят его жители к Литве отложиться. Несколько семей боярских мутят народ, все власти им не хватает… А может, присвоить нескольким тамошним заводилам звание бояр московских? Например, Дмитрию Борецкому, старшему сыну покойного посадника? – высказал он давно зревшую у него мысль. – Может, это их самолюбие спесивое насытит, – ведь это все же высшая честь на Руси? Может, и себя ощутят участниками одного дела общего – единения да усиления государственного?
– Тебе виднее, сынок, как поступить, ты уже не маленький. Посоветуйся с боярами, с Патрикеевыми, с Ряполовским. Они про литовские интриги лучше знают. Я в делах новгородских плохо разбираюсь.
Мария Ярославна вернулась к столу, положила портрет перед Иоанном:
– Убери подальше, сынок, да больше, пожалуй, до поры никому не показывай. Негоже голыми плечами будущей своей жены, великой княгини, чужим людям светить. А что до Новгорода, я так думаю: худой мир всегда лучше доброй ссоры. Пошли туда послов, бояр доверенных, пусть поговорят с народом, с посадниками новгородскими, может, и уладится… Пока ведь ничего серьезного – слухи одни да брожение народное. Это порой бывает, когда у людей нет другого дела важного. Сколько уж лет у них тишь да гладь – ни войн, ни голода, ни мора. Торгуют, дань с северян берут да жиреют – вот и заскучали…
Раздался негромкий стук в дверь, она отворилась, и на пороге явился митрополит Филипп. Это был невысокий старец с добрейшим, хоть и не лишенным суровости лицом, с непокрытой головой, с седыми редкими волосами до плеч и такой же длины полупрозрачной белой бородой. Он был одет в будничную монашескую длиннополую ризу из тяжёлой льняной ткани, подпоясанную потёртым кожаным поясом. Одной рукой он опирался на высокий посох, в другой держал свой клобук. Скромный темный наряд его украшал серебряный крест с распятием тонкой изящной работы.