— За то, чтобы ты никогда не пускал во двор шарманщиков. Понял?
— Понял, ясновельможный пан.
Квартира адвоката делилась на две части. Четыре большие комнаты выходили окнами на улицу, две поменьше — во двор.
Парадные комнаты предназначались для гостей. Здесь пан Томаш принимал клиентов, здесь устраивались званые вечера и останавливались его родственники или знакомые, приезжая из деревни. Обычно пан Томаш редко здесь появлялся и то лишь затем, чтобы проверить, хорошо ли навощен паркет, вытерта ли пыль и не попорчена ли мебель.
Часы, которые пан Томаш проводил дома, он просиживал в кабинете с окнами, выходившими во двор. Там он читал книги, писал письма, просматривал документы знакомых, просивших его совета. Как только у него уставали глаза, он усаживался в кресло у окна и, закурив сигару, предавался раздумью. Он считал, что размышление — это важная жизненная функция, и, заботясь о своем здоровье, человек не должен ею пренебрегать.
По другую сторону двора, прямо против окон пана Томаша, находилась квартира, которую сдавали небогатым людям. Долгое время там жил старый судейский чиновник, но, потеряв должность вследствие ее упразднения, он переехал на Прагу. После него квартиру снял портной, но он любил выпить и пошуметь, и от квартиры ему отказали. Потом здесь поселилась какая-то пенсионерка, вечно воевавшая со своей прислугой. Но со дня святого Яна эту весьма дряхлую и зажиточную старушку взяли, несмотря на ее сварливый нрав, какие-то родственники к себе в деревню, а на ее место въехали две женщины с маленькой девочкой лет восьми.
Женщины эти жили своим трудом. Одна из них шила, другая вязала на машине чулки и фуфайки. Более молодую и красивую девочка называла мамой, а старшей говорила — пани.
И у нашего адвоката, и у новых жильцов окна были открыты целыми днями. Когда пан Томаш усаживался в кресло, ему прекрасно было видно все, что делается у его соседок.
Обстановка у них была бедная. На столах и стульях, на диване и на комоде лежали ткани, предназначенные для шитья, и клубки ниток для чулок.
По утрам женщины сами убирали квартиру, а в полдень служанка приносила им не слишком обильный обед. Обе они почти не отходили от своих грохочущих машинок.
Девочка обычно сидела у окна. Это был ребенок с темными волосами и красивым, но бледным и странно неподвижным личиком. Иногда девочка вязала на двух спицах поясок из бумажных ниток. Порой она играла с куклой, медленно и как бы с трудом одевая ее и раздевая. Временами она ничего не делала и, сидя у окна, к чему-то прислушивалась.
Пан Томаш никогда не видел, чтобы она пела или бегала по комнате, не видел даже улыбки на ее бледных губках и неподвижном лице.
«Странный ребенок!» — думал пан Томаш и стал внимательно присматриваться к девочке.
Как-то раз он заметил (это было в воскресенье), что мать принесла ей букетик цветов. Девочка немного оживилась. Она разбирала и собирала цветы, целовала их, наконец снова связала их в букетик, поставила в стакан с водой и, усевшись у окна, сказала:
— Мама! Правда, здесь очень грустно?
Пан Томаш возмутился. Как можно было грустить в том самом доме, где он прожил столько лет в отличном настроении!
Однажды пан Томаш оказался в своем кабинете в четвертом часу дня. В это время солнце светило прямо в окна его соседкам, а светило оно и припекало основательно. Пан Томаш взглянул в окно и, заметив, должно быть, что-то необычайное, поспешно надел пенсне.
Вот что он увидел.
Худенькая девочка, закинув руки за голову, лежала почти навзничь на подоконнике и широко открытыми глазами смотрела прямо на солнце. Ее личико, такое всегда неподвижное, заиграло теперь каким-то чувством — не то радости, не то печали.
— Она слепая! — прошептал Томаш, снимая пенсне.