В другой раз она заставляла Анри стоять с ней вечером под луной у окна и, прильнув головой к плечу мужа, в позе томления и вздоха, пыталась, чтобы и он, как она, почувствовал смутную грусть.
И, упорствуя в желании видеть его подобным себе, говорила:
— Чувствуете ли вы, что вечер сегодня цвета молчания и дыма, — того дымного неба над полем битвы, как в панорамах. Это так грустно, и я это обожаю.
И прибавляла: «Когда все так прекрасно вокруг, как сейчас, мне хочется плакать, — а вам?»
Ему — нет. Он ласково говорил ей, что она сумасшедшая, что она простудится, что она читает слишком много пустяков, что он ее очень любит, что она это отлично знает, что ей пора спать.
Сабина, упорно требовавшая нежности, сердилась, молчала в течение нескольких дней и вдруг неожиданно появлялась — снова сентиментальная — в библиотеке, где работал Анри. Она нарочно для него приколола к платью цветок, который снимала и давала ему.
Она садилась рядом с ним и мечтала о будущем.
Мечты, где они всегда были вдвоем — только он и она: на лодке, где-нибудь на Северном море, под Эльсинором; или на холмах Италии, взрытых длинными корнями маслин; или в каком-нибудь уголке Франции, в белом домике с балконом в розах, белым гравием и фонтаном.
Он отвечал, занятой и счастливый, одной рукой беря ее за шею, другой — держа книги:
— Ты хочешь слишком многого зараз, это не практично, но очень мило, — добавлял он, целуя ее.
Она продолжала, почти плача от избытка нежности:
— Разве вы знаете, как я вас люблю и как я вам отдаю все свое прошлое? Я иду к вам из самой глубины моего детства, почему вы меня не хотите, милый?
Он удивленно смеялся:
— Я тебя не хочу, Сабина? По-моему, ты сходишь с ума. Это я тебя люблю и всегда любил гораздо больше, чем ты меня.
— Почему же ты тогда все время занят и почему тебе никогда не грустно? — вздыхала она.
— Но зачем тебе непременно надо, чтобы мне было грустно, — теперь, когда ты совсем здорова, когда ты скоро сможешь жить, как все, интересоваться чем-нибудь, заниматься и, может быть, — ты увидишь, какое это тебе будет счастье — может быть, сможешь иметь сына, который тебя утешит в потере девочки.
— Нет, если бы ты меня любил, тебе было бы грустно, — говорила она, — как мне, с тех пор, как я тебя люблю, потому что хочется чего-то, я не знаю, чего хочется…
— В таком случае, — продолжал Анри, растроганный и немножко гордый, — дай мне поскорей покончить с этой книжной уборкой, а потом мы с тобой пообедаем где-нибудь в Булонском лесу; это будет отлично, милая.
— Да, — говорила Сабина, стараясь почувствовать глубокое удовлетворение и, напротив, чуть-чуть не плача, — в том-то и дело, ты не понимаешь, как я тебя люблю. Я тебя люблю за столько вещей и, помимо всего, за это сознание, что ты мой муж, что ты все, что у меня есть и будет, что нельзя же любить двоих в жизни!.. У меня к тебе такая глубокая, такая волшебная нежность от мысли, что ты для меня все-все…
Несколько раз в апреле и мае они одни, потихоньку, рядом, прячась от любопытства друзей, обедали в маленьких кафе Парижа, где носится низменный запах алкоголя и табака, и в ресторанах Булонского леса, полных людей и света.
Анри, довольный, хорошо ел и пил, гордился красотой жены и тем, что она пожелала быть с ним наедине. Сабина мечтала, ослепленная этими резкими ресторанными огнями, от которых душа точно мигает, разрываемая цыганской музыкой, которая, как хлыстом, рассеивала ее желания по вечернему ветру.
Пока ее муж курил и медленно глотал ликер и кофе, она сидела, облокотившись о перила террасы. Свежесть и сумерки опускались ей на плечи. Ночной час, с его жуткой жалобой, погружался на самое дно ее души жалким счастьем.
Вид вечера, серебряная роса выбивали ее из колеи, скрывали в ее воспоминании спокойствие ее дома, лик привычки.