Но потом просыпался и, ощутив у груди теплый комок, сонно протягивал руку, чтобы погладить кошку, а когда она начинала мурлыкать, чувствовал, как слабо-слабо подрагивает ее спина. Кошка заметно нагуливала жир. Бока ее раздались. Разумеется, они не обменивались признаниями в любви, но оба понимали, что связаны на всю жизнь. Полусонный, он разговаривал с кошкой шепотом – но при этом он никогда не фантазировал, как в письмах к брату, а только старался отогнать самые томительные свои страхи: нет, он не останется без работы, он всегда сможет давать ей блюдечко молока утром и вечером, и всегда она будет спать у него на кровати; нет, ничего плохого с ними случиться не может, и бояться ей вовсе нечего. И даже солнцу, что ежедневно встает, свеженачищенное, из самой середины кладбища, не нарушить очарования, которое каждый из них вносит в жизнь другого.
Как-то вечером Лючио уснул, не выключив света. Хозяйке в ту ночь не спалось, и, увидев под его дверью светлую полосу, она постучала; ответа не последовало, и она распахнула дверь. Странный маленький человек спал на кровати, а кошка, свернувшись в клубок, приткнулась к его обнаженной груди. Лицо у него было преждевременно увядшее, заострившееся; с открытыми глазами он казался еще старше, но сейчас глаза были закрыты. И весь он – тощий, тщедушный, бледнокожий, какой-то недоразвитый, ни дать ни взять – внезапно вытянувшийся подросток. Мужчина он, верно, не бог весть какой, решила она, но ей захотелось его испытать. Русский тоже был худ, мощи ходячие, и вечно кашлял, словно грудь его изнутри раздирали орды варваров. А все-таки в нем полыхало пламя, и оно придавало ему настоящую силу – вот это был любовник. Вспомнив русского, занимавшего раньше эту комнату, она подошла к Лючио, прогнала кошку и положила руку на плечо спящего человечка. Лючио проснулся – хозяйка, улыбаясь, сидела рядом, от нее еще пахло теплом постели и чуть-чуть мукой. Со сна ему показалось, что у нее два лица – большими сияющими лунами они покачивались в янтарно-желтом свете лампочки. Рука ее жгла плечо, опаляла до боли, совсем как спина загнанной лошади, к которой он прикоснулся когда-то в детстве. Рот у женщины был влажный, жар ее груди поглотил его. Розы на обоях – какие ж они большущие! – выступили на миг. Потом снова погрузились во тьму…
Когда хозяйка ушла, он опять уснул, так и не осознав, что же произошло между ними – осталось лишь чувство полнейшего отдохновения и покоя, а кровать, словно бы воспарив высоко-высоко над темным скопищем крыш и щетиною труб заводского города, казалось, плывет меж звезд, и вовсе они не холодные, а теплые, согретые человеческим теплом, чуть пахнущим мукой…
* * *
Жизнь в доме стала для него сладостной и привычной.
Зимним вечером, в четверть шестого, входя в прихожую, он громко и бесшабашно выкрикивал:
– Э-эй, всем привет, э-эй!
Из шума радио, как в опьянении, выплывала светловолосая хозяйка, начиненная сладкими, словно мед, модными песенками про луны и розы, синеющие небеса и радуги, уютные коттеджи и закаты, сады и вечную любовь. Она улыбалась, трогала свой широкий лоб, оглаживала себя, радуясь своей нежной плоти, ее обилию, и готовая разделить с ним эту радость… Да, да, розы, луны, влюбленные следовали за ним по лестнице в его комнату и там извергались на него потоком, дикой мешаниной из всяческих «Помни меня!», «Жду тебя лун ною ночью», «Люблю навек» – всем этим радио наполняло ее за день, словно огромную бутыль, которую смуглый маленький человек раскупоривал у себя наверху перед ужином.
Зато дневное его существование становилось все напряженней. Работал Лючио с лихорадочной торопливостью, и, когда мастер, подходя к конвейеру, останавливался у него за спиной, тревога нестерпимо распирала его изнутри.