Едва встав с постели, он заводил виктролу, а радио выключал, лишь когда заваливался спать. Впрочем, видел его Лючио не слишком часто – что бодрствующего, что спящего. Свою жизнь они с Сильвой обсуждали довольно редко, но однажды Лючио обнаружил в кармане его пальто револьвер. Уходя на работу, он оставил револьвер на кровати, где они спали поочередно, и подложил под него написанную карандашом записку: «Вот твоя погибель». Вернувшись, он револьвера не обнаружил. Вместо него на кровати лежали брезентовые рукавицы, которые Лючио надевал в литейном цеху. К одной из них был приколот клочок бумаги, и на нем неровным почерком Сильвы выведено: «А вот –твоя».Вскоре после этого случая Сильва уехал в Техас, и там его посадили на десять лет по обвинению в грабеже. С тех пор – вот уже восемь лет – Лючио писал ему письма. И в каждом письме что-нибудь сочинял о своих успехах. Писал, будто стал мастером и купил акции предприятия, на котором работает. Что его приняли в члены загородного клуба и он приобрел «кадиллак» – переехал недавно на Север, где ему предложили место куда лучше прежнего и платят намного больше. Фантазии эти год от году становились все затейливей, теперь он жил в вымышленном мире. Всякий раз, как Лючио садился за письмо, щеки у него начинали гореть, а руки так дрожали, что почерк под конец становился совсем неразборчивым. Не то чтоб ему хотелось вызвать у невезучего брата зависть, вовсе нет. Дело было в другом: он крепко любил Сильву, а тот всегда относился к нему с пренебрежением, хоть и ласковым. Сильва как будто бы верил этим письмам. «До чего у тебя все здорово складывается!» – писал он. Сразу видно было, что он поражен успехами брата и гордится им. Вот почему Лючио со страхом думал о дне, когда брат выйдет из тюрьмы и узнает всю правду…
Мысль, что ему не удержаться на работе, стала форменным наваждением, он не мог от нее отделаться. Хоть как-то забыться ему удавалось только но вечерам, с кошкой. Одним своим присутствием Нитчево разгоняла целый сонм опасных случайностей, подстерегавших его. Видно было, что кошку случайности не волнуют. Все идет естественным, заранее предопределенным порядком, и тревожиться вовсе не о чем, считала она. Движения ее были медлительны, безмятежны, была в них законченная совершенная грация. Ее немигающие янтарные глаза взирали на все с полнейшей невозмутимостью. Даже завидев еду, она не проявляла торопливости. Каждый вечер Лючио приносил ей пинту молока – на ужин и на завтрак, и Нитчево спокойно ждала, пока он нальет молоко в треснутое блюдечко, позаимствованное у хозяйки, и поставит его у кровати. После этого Лючио ложился и выжидательно смотрел на кошку, а она медленно подбиралась к голубому блюдечку. Прежде чем приняться за молоко, она устремляла на Лючио один-единственный долгий взгляд немигающих желтых глаз, а затем, грациозно опустив подбородок к краю блюдца, высовывала атласно-розовый язычок, и комнату наполняли нежные музыкальные звуки ее деликатного лаканья. Он все смотрел и смотрел на нее, и ему становилось легче. Тугие узлы беспокойства распускались. Тревога, сжатым газом распиравшая его изнутри, исчезала, сердце билось спокойней. Он смотрел на кошку и делался сонный-сонный, впадал в забытье: кошка все росла и росла, а комната уменьшалась, уходила все дальше. И тогда ему начинало казаться, что они с кошкой – одинакового размера. Что он тоже кошка и лежит рядом с ней на полу, и оба они лакают молоко в безопасном уютном тепле запертой комнаты, и нет на свете ни заводов, ни мастеров, ни квартирных хозяек – крупных светловолосых, с переспелой дразнящей грудью.
Нитчево лакала долго. Порою он засыпал, не дождавшись, пока она кончит.