Бондаренко Владимир Никифорович - Лысогорье стр 11.

Шрифт
Фон

Открылась и наша с Верой любовь.

Случилось это перед маем. Петр уехал с месячным отчетом в райцентр, пообещал быть лишь на второй день, и мы ушли с Верой из клуба к ней, ушли на всю ночь. Нас видели. И когда Петр возвращался на велосипеде полями домой, трактористы на полевом стане, куда он завернул пообедать, рассказали ему обо мне. Остаток дня он проплакал в степи. Домой приехал уже по сумеркам. Встретившейся у входа Вере коротко бросил:

— Я знаю все... Я знаю, с кем ты провела эту ночь.

Изумленная Вера посторонилась, давая пройти ему... Потом она стояла, привалившись спиной к косяку двери, а он сидел у окна и смотрел на нее из под круто сдвинутых бровей. Чуть справа от него покачивался на стене маятник скрипучих ходиков. Проходила минута за минутой, а он все молчал и смотрел на нее. Под тяжелым лбом его тлела, накапливалась ненависть. Кто знает, чего ждал он от нее, мучая молчанием, но когда убедился, что она не скажет ни слова, выцедил, не разжимая зубов:

— Ну что ж, ты знала, на что шла, и я, конечно, не удивлю тебя, если скажу, что жить с тобой больше не желаю.

Он поднялся с лавки, прошел к сундуку и, отбросив крышку, стал судорожно вышвыривать на пол ее платьишки, лифчики, комбинашки, рейтузишки.

— Бери, все бери и уходи.

И закачался, обхватив голову руками:

— Стыдно, ой стыдно!.. Ты, которой я верил больше, чем себе, ты... Боже, какое похабство!.. А пальто я тебе зимнее не отдам. Оно куплено на мои деньги, на мои, и я тебе его не отдам, — и всхлипнул, раздувая вымоченные слезами ноздри. — А зачем оно мне — без тебя? Бери и его, все бери и уходи.

Он сгреб выброшенные из сундука Верины вещи в беремя, выволок ко двору, бросил разномастной кучей, вернулся в мазанку. Вера и теперь не проронила ни слова. Он остановился перед ней, небритый, ощетиненный:

— Все, довольно ободверины подпирать, уходи. И — немедленно, сейчас же, пока я тебя не ударил, — и, повернув ее онемелым лицом к двери, гадливо вытолкнул на улицу.

Вера остановилась у выброшенных вещей своих, дальше не шла, ей некуда было идти.

— Вот и стой тут, стерва распутная, — с тяжелым выдохом сказал Петр, рванув ворот рубахи. — И пусть все приходят и глядят на тебя. Пусть все приходят и глядят, и пусть тебе будет так же стыдно, как мне, извергиня, — и, застонав и закрыв лицо руками, ушел в мазанку.

Уходя, не видел он, как зажмурилась Вера, и как выдавились и потекли по щекам ее долго сдерживаемые слезы.

Срубленный под корень, упал день и, умирая, на глазах у всех истекал кровью зари, и птицы отпевали его в садах, пока он еще мог слышать.

По глубоким сумеркам, когда в окнах уже горели огни, Вера пришла к Валиной мазанке, стукнула в окошко. Я увел ее к Лысой горе и там, спрятавшись в крутом бирючьем овраге, она уткнулась мне в грудь и заплакала. Я осторожно обнимал ее, не зная, как утешить, говорил:

— Ладно, да ладно же, чего душу травить.

И вдруг решил, и стало легко от пришедшего решения и, когда говорил, думал, что и Вере сейчас станет легче:

— Ты вот что, переходи ко мне. Поженимся давай и — точка, сразу всем рты заткнем.

Мне казалось, что это умно и что лучшего в нашем положении не придумать, и потому удивился, когда Вера подняла горячее лицо и выстонала:

— Рассудил... Вовка, соколок ты мой ясноглазый, какой ты еще зеленый. По-о-же-ним-ся. Что измыслил-то! Тебе еще школу кончать да институт. Что будешь с семьей-то делать? Я ведь детей рожать стану, сухостойной быть не хочу.

— Работать пойду.

— Ра-а-бо-тать, — передразнила Вера. В глазах ее вспыхнула грустная веселинка. Она потянулась из моих рук, прибрала волосы. — Ну что ж, спасибо тебе, родной, на хорошем слове, что не отрекся от меня в час мой страшный, только не зови, не пойду я к тебе, не пойду.

— Не хочешь, значит?

— Хочу, милый, ой, как хочу. Один ты у меня на жизнь всю, как сердце в груди: дважды такой любовью не горят, не выдержать... Однако дороги твоей загораживать не стану. Ты вон стихи пишешь, тебе расти надо, учиться, в люди выходить, кандалами на твоих ногах быть не хочу... Ой, Вовка, ясноглазый ты мой, бить нас некому. Меня, меня, дуру, бить некому... А хорошо-то было как мне с тобой, словно весенним ветром обдуло меня. В чистой воде, говорят, и утонуть не жаль, а у нас с тобой все чисто было, от сердца к сердцу шло... Ох!

И она опять упала на грудь мою, и я опять тряс ее за рыдавшие плечи и шмыгал носом:

— Ну ладно, ладно же, чего плакать?

— И верно, — искусывая губы, сказала Вера, — чего уж теперь плакать, бабью слякоть-то разводить, целоваться давай, милый, судьбинушка ты моя горькая. На всю жизнь мою нескладную нацелуюсь сейчас. Эта ночка последняя у нас, Вовка, последняя. Ты целуй, а я зажмурюсь и считать буду, и пусть смотрят звезды, как целуемся мы с тобой в нашу ночку последнюю... Ой, хорошо-то как! Еще милый, еще. Господи, какое счастье, что мы не разминулись с тобой, не то бы и не знала, что бывает такое. Душой возле тебя разбутонилась. Весну ты мне принес среди слякотной осени.

Ночь мы провели в овраге, в страшной таящей неведомое черноте его. Ветер напористо трепал ветки черемух, знобил. Перед рассветом тьма выманила откуда-то волка. Он прошел по гребню оврага, постоял, учуяв нас, понюхал воздух, мотнул головой и ушел, волоча хвост по травному старью.

После третьих петухов начался быстрый отлив темноты. Яснел восток. Где-то в верховьях оврага раздался чей-то вопль и смолк, оборвавшись на самой высокой ноте... Мы теснее прижались друг к другу. Постояли еще немного и пошли к селу. В беззащитном пространстве неба дотлевали звезды. Высвободившееся из тьмы утро розою лилось по округе. Волокна дымов потянулись из труб к облакам.

У Валиной мазанки мы простились. Вера пошла, а я стоял и глядел ей в след. Из хлева доносилась сонная возня кур, блеял, подзывая мать, ягненок. Плодоносная свежесть поднималась над зазеленевшей первыми травами улицей. Вера шла в плывучем свете, напряженно прямая. На осокоре у речки, предвещая беду, надсаживаясь, колюче кричала ворона.

Позже, много лет спустя, придут стихи:

И жутко,

И торжественно,

Любовью моей ославленная,

От меня уходит женщина,

Оставляя меня обезглавленного.

Я молчу,

Не зову даже взглядом я,

Не молю,

Не кричу — вернись!

Я стою,

Я стою и не падаю,

Хоть зачеркнута целая жизнь.

Но не верьте моей вы гордости:

Мне без слез не сдержать беду.

И не верьте моей вы твердости:

Если сделаю шаг — упаду.

Стихи придут позже, годы спустя, а в то утро, обобранный и потерянный, я глядел, как уходит Вера, и чувствовал, как все во мне рушится... А белые прибранные к празднику мазанки жадно ожидали восхода солнца, словно оно несло счастье.

9

Нет, та ночь в темной глушине оврага была не последней, была еще одна, в Чапаевске.

Говорят, что в каждом человеке есть своя искорка, свой огонек, а Вера вся светилась. Через жизнь прошел с тем, что принесла она мне в лучистых глазах своих. Помню, любила повторять мама:

— И крылаты куры да не летны.

Вот и я вроде курицы оказался: и с крыльями, а без неба. И как я мог разрешить в то утро уйти ей? Нужно было просто взять ее за руку, войти с ней к Вале и сказать:

— Я привел, сестра, Веру.

И остаться с ней навсегда.

Только пройдя жизнь, начинаешь понимать, что горстка счастья дороже воза ума... Необыкновенная она была, Вера, с озорнинкой. Она высветлила, осолнечнила меня, и ей в моей душе счет особый, ее не забыть.

Помню, приехала она ко мне в Чапаевск, это уже после скандала было. Я сидел, готовился к последнему экзамену, просматривал «Историю». Бросил все, и мы ушли с Верой бродить по Владимирскому поселку. Был вечер, только что прогнали стадо, над улицей висела в сиреневых закатных сумерках поднятая коровами пыль. Пахло парным молоком и овцами. Я дурачился, толкался, строил рожки выглядывающему из-за плетня теленку, Вера тоже дурачилась, шутила:

— Я хочу молока кислого... Кислого молока хочу.

И стонала от смеха, от полноты здоровья, от желания любить и быть любимой.

Я стучался в калитки, просил:

— Нет ли у вас кислого молока? Очень Верочке хочется.

Мне отказывали, я извинялся и шел к следующей калитке.

Я нарочно выбирал дома, в которых наверняка не было коровы... Потом мы ушли к Чапаевке. Ночь провели на крутояре у речки. Я читал стихи, Вера слушала и молчала. По Чапаевке ветром гнало воду. Речка покусывала берег и холодно отсвечивала. За нею, далеко, в тракторном отряде, светился огонек.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке