Анка стала приходить в себя, а работа еще и наполовину не закончена.
Бедная, она едва приоткрывала глаза и все время стонала. Знахарка влила ей в рот немного браги, чтоб притупить боль, и принялась за работу с еще большим упорством.
Кафтан взмок и измазался густой липкой кровью, а она все спешила.
Последний укол. Спасение.
Только Анке хуже.
Лицо серое, осунувшееся. На лбу - крупные капли холодного липкого пота. Слабый голос сорвался на крик.
И Яра не выдержала. Схватила бабу за руку, прокричав Крайе:
- Бабушка, макового молока! Скорее!
Яра понимала, что это - крайний выход. Но по-другому нельзя. Иначе та помрет от боли.
Старуха поднесла небольшую склянку с беловатой жидкостью, и Яра влила несколько капель в рот несчастной. Та болезненно скривилась, но ту же проглотила снадобье. Смолкла.
- Ты сделала все, что могла, - сухая ладонь опустилась на плечо Яры, а голос прозвучал еще нежнее: - Не каждая знахарка справится с такими ранами. Ты сдюжила.
И Крайя погладила внучку по голове, пытаясь успокоить:
- Иди, приляг. Тебе тоже нужен отдых. Я попрошу Свята переложить ее на лавку.
Яра не слушала. Она просто выполняла волю Крайи. Как всегда. Потому что знала - та любит ее.
Старая знахарка уложила на раны примочки, а затем укрыла раненную тонким полотном. Скоро у нее начнется жар. И незачем ей гореть под пуховым покрывалом.
Старуха вышла во двор и оглядела застывших селян.
- Яра помогла девке. Теперь та в руках богов. - Крайя оглядела толпу, и, не заметив в ней храмовника, даже не спросила - сказала: - Богослав знает об Анке? Скажите, что нареченная его жива. Пусть песнопения за здравие звучат в храме его. - Она указала рукой на Свята и махнула головой в сторону избы: - Помоги.
И ушла.
Свят тут же бросился за ней, пропустив уговоры батьки мимо ушей.
- Переложи девку на лавку, - попросила старуха, когда он вошел. - Бережно!
Она скатала небольшой валик из льняной ткани, уложив его под голову Анки.
- Яра оставила лукошко, я вот принес... - Свят указал рукой на плетеную корзинку, оставленную им в углу. - Сердится...
Крайя внимательно поглядела на Свята и тихо проговорила:
- Дай ей часу, дитя. Она поймет.
И открыла дверь, провожая того внимательным взглядом.
***
Гай обернулся по сторонам.
Руки бегали привычно, сноровисто. И что с того, что забирали не только то, что принадлежало хлопцу?
Знать, барины при хоромах княжеских и так не голодают. А ему семью кормить. Мамку, обессиленную за долгие зимы болезни, что свела остатки разума не просто во тьму - в безумие. И двух сестер, что уже сейчас маялись теми же головными болями, как и у самой родительницы.
И коль так пойдет и дальше, сестры станут безумными скоро. Спустя зиму или две. Три от силы.
А тогда не только добыча еды - вся работа по дому на него тяжелой сумой ляжет.
И ведь у отца хватило совести оставить не только супружницу, потерявшую разум, но и детей своих. И на кого оставил? На Гая, которому всего-то семнадцать зим минуло?
Помнится, раньше он, рыжий олух, храбрился, зим себе добавляя. Все хотелось поскорее старше стать. Не хлопцем голодраным - мужиком статным себя ощутить.
Оттого и бородку огненно-рыжую, жиденькую пока, растил, напоказ выставляя. Это теперь он ее сбривал начисто, потому как все чаще промышлял воровством что в палатах княжеских, куда посыльным доставлял еду, что средь выставы. А тут дело такое: как поймают за мелочь такую, как воровство хлеба, изобьют. За ту самую бородку жиденькую и оттягают, пока палками спину отхаживать станут.
И это еще ничего. В былые времена, говорят, за такое казнить могли. Да тавром клеймить. А нынче спокойно...
И руки Гая снова поползли к корзине, воруя хлеб да оставляя его за пазухой льняной рубашки. Не первой свежести. С пятнами жирными, оставленными что хлебом свежеиспеченным, что редким кусманом мяса копченого, при палатах балыком прозванного. С парой заплаток, которые Гай старался укрыть ладонями, прося кухонных о работе. Кухонные при княжьем дворе не любили голодранцев.
Голодранцев вообще никто не любил. А оттого и выходило: раз родился в семье простой, сельской, то и помирать там придется. И хорошо бы, чтоб с хозяйством сладить...
Гай вспомнил покошенную избенку, оставленную на обочине Камнеграда, и тягостно вздохнул: нет, с хозяйством ему не сладить. Это ж где его раздобыть?
На скотном дворе не в один десяток алтынов такое добро станет. А алтыны в карманах Гая появлялись редко: еще реже, чем еда. И не задерживались надолго.
Значит, и думать об том нельзя. Что с дум-то? Верно, ничего.
И тогда рукам мыслями мешать не стоит. Глядишь, и наберет в запас съестного, чтоб мамка с сестрами с голоду не отошли на старое капище. А там будет новый день. И новые помыслы.
Гай снова обернулся.
И ведь оставался незамеченным не только благодаря везению. Та болезнь, что лишила его мамку остатков разума и уже принялась за сестриц, у него самого развернулась иначе. Дивно.
Как заметил?
Так еще в детстве, когда папка с ними жил. Бывало, зим этак в пять заберется на колени к тятьке да таскает петушков сахарных из-за пазухи. Смеется, нити силы выпуская да окутывая ими родительский взор. И ведь отец потом все дивился: куда петушки делись? Вот те были, а так-то - и нет.
А малец все усмехался, шалил.
И как рос - шалости все больше становились. А с ними и нити силы сырой росли, прочнели.
К десяти зимам Гай мог не только взор отводить.
Бывало, у матки голова разболится. Кричит и плачет она. А Гай не выносил ее слез. Потому и забирал боль ееную. Сначала себе, потом научился в землю жирную отдавать, к капищу привязывая. На капище землица старая, святая. Она на многое способна - Гай это знал наверняка.
С зимами и других умений прибавилось.
А вот с мамкой не сладил. И с сестрами не сладит. Удержать пару зим - это да, но ненадолго.
Отчего-то проклятие баб в их семье не поддавалось дару Гая. Не оттого ли, что оба они - одинаковы?
Гай не разумел. Не было у кого спросить подмоги. Да и к кому с таким сунешься? Мало ли жизнь научила его держать язык за зубами? Уж и в храм не пустят, как прознают о таком. И он бы, Гай, не расстроился, да только девки егоные реветь станут. А с ними и мамка, не разбирая рева. Эта-то ревела часто...
Гай снова выпустил нити силы, закрывая от кухонного люда что себя, что лиходейство свое. А сам продолжил.
Еды в этот раз набралось много. И рубашка выдаст его. Вот если бы удалось личину сменить. Хоть ненадолго. Поправить черты, исказить фигуру. Расширить в талии, чтоб рубашка не из-за хлеба топорщилась, а словно бы из-за живота...
Гай улыбнулся. Такой живот был бы для него благостью. Это ж где видано, чтоб человек мог не просто поесть, а раздаться в поясе? Невиданная блажь. И подвластна она лишь баринам. Те вот все как один - румяные да широколицые...
Личина меняться не хотела. Плыла - это Гай чувствовал, а вот так, чтоб по-настоящему - с трудом. Хлопец вспомнил знакомого барина. А что, может, и получится?
Усы дорисовались легко. Завились широкими кольцами, в бороду вплетаясь. И сама борода та не жидкой рыженькой стала, но густой да русой. И волос отрос.
Пальцы на руках раздулись, словно бы колбаски, что подают в высокие покои. И живот...
Гай так увлекся, что не сразу заметил: за ним наблюдают. Пристально да внимательно. С одобрением. Дурак! Ведь если бы заметил, остановился: кто на кухонном дворе хором княжеских мог наблюдать за ним с одобрением?
Ворье тут же схватили бы, а этот...
Гай встретился с ним взглядом лишь тогда, когда закончил. Удивился. И ответил улыбкой на улыбку, зубы показавши.
Оскалился, значит. Предупредил.
Пусть барин знает, что Гай ему так просто не отойдет. И коль шкуру придумает с него снять, то шкура та дорого обойдется.
А барин подошел. И рука его правая, в кожаную высокую перчатку облаченная, привлекла внимание хлопца:
- Не бойся, дурень. Уж коль хотел бы я с тебя шкуру содрать, не ждал бы завершения твоих метаморфозов. Что умеешь?
Он подхватил рыжего хлопца под руку и вывел во двор. Ладонь в кожаной перчатке была крепкой и отчего-то... холодной?
От удивления Гай растерялся, ввиду чего сила его ненадолго выбилась из-под власти. И принятый облик поплыл.
Проходящая мимо кухарка взглянула на него с неодобрением, неладно. На что он оскалился в ответ.