Сидела в темноте, вязала, пряла, шелушила фасоль, готовила на завтра кашу, или занималась чем-нибудь ещё, только чтоб не думать и не вспоминать. Иногда удавалось.
Нельзя сказать, что мачеха была к ней зла. Наоборот, она старалась проявить участие, пыталась быть с ней ласковой, ловя порою на себе неодобрительные взгляды мужа и родных детей. Но Ялка чувствовала жалость. Может, само по себе это было и неплохо, если бы за этой жалостью крылась любовь. Но как раз любви и не было. Ялка всё больше замыкалась в себе. В этом доме ей ни разу не удалось ощутить спокойствие и радость от того, что рядом кто-то есть, большой и тёплый, в чьи колени можно уткнуться и поплакать, когда больно, или спрятаться, когда страшно. Да она и не пыталась это ощутить. Ялка медленно, но верно разучалась плакать. Даже если названные братья обижали её в играх, даже тогда она не плакала и не кричала, не звала на помощь и не давала сдачи. С сестрами она вообще не разговаривала. Ни разу не назвала она мачеху мамой, а отчима - отцом. Собственный отец ей помнился довольно плохо, вспоминались только грубые ладони, иногда - противный запах перегара, иногда - весёлая улыбка и колючие усы, пропахшие табачным дымом, если тот был в добром настроении. Другое дело - мать и дом. Замены им девочка не желала принимать и отторгала всех, включая самоё себя. Случись всё это раньше или позже, может быть, всё это было бы не так. Детский ум умеет забывать, а взрослый - принимать удар судьбы.
Серые клубки спряденных ею нитей громоздились в сундуках, ожидая красок и весны. Сама же девочка, казалось, тоже истончалась, прядя кудель своей души в одну такую же бесконечную серую нить. Ей неоткуда было ждать весны. Она понимала, что уйти ей было некуда и незачем. И становилась никем.
Прошла зима. Весна нагрянула во всей своей весёлой кутерьме, теперь казавшейся девушке нелепой и пустой. Потом явилось лето. Ялка часто уходила за грибами и за ягодами, собирала травы, порою пропадая там на целый день.
Теперь лес не казался ей таким загадочным и страшным, наоборот, тишина и сумрак помогали забывать. Она училась слушать и смотреть, но любопытства тоже не было. Приёмные родители не стали ей перечить. И мачеха, и отчим уже отчаялись понять, что делать с падчерицей, и махнули на неё рукой, принимая молчание за обиду, а нежелание вернуться в мир - за показушное презрение. Священник говорил с ней пару раз, но тоже не добился ничего. Всё чаще она ловила на себе неодобрительные взгляды поселян; порой мальчишки стайками бежали за девчонкою, бросая шишки и снежки, выкрикивая ей вослед: "Приёмная! Кукушка! Дура подкидная!".
Кто придумал первый обозвать её кукушкой, девочка не знала, да ей было уже всё равно. Она и не откликалась.
Так миновало три года. Ялка незаметно превратилась в девушку: её весна настала против воли. Горе задушило в ней побеги юношеской страсти, а когда повзрослела душа, повзрослело и тело. Она быстро вытянулась в рост и похудела (как выразилась по этому поводу мачеха - "выстрелила"), на лице сильнее обозначились глаза. Красавицею Ялка не была, однако и дурнушкой тоже. Стройная, с узкой костью, она была довольно рослая для своего возраста, с приятными мягкими чертами лица, слегка курносым носиком и тёмными густыми волосами. Вот только никто не говорил ей, что она красива и желанна тогда, когда обычно это говорят всем девочкам их матери, подружки, а затем и женихи. В страду она работала не меньше, чем другие, в меру сил, - на поле, на току, на маслобойне. Кое-кто заглядывался на неё, но посиделки, вечеринки и гулянья, все эти забавы юной жизни Ялка пропускала мимо, а тех, кто в ней искал внимания и счастья, отпугивал нездешний, непонятный холод, угнездившийся в её сердце.
Жизнь в приютившей её семье текла своим чередом. По осени сыграли свадьбу старшему.