По окрику дрогнула, взнуздалась, с хрустом, громом переходя на строевой, окуталась солнечной пылью. Прохрустела, простучала мимо, обдавая запахом пота, ваксы, горячей растоптанной земли. Кологривко заметил близкое, под козырьком, лицо рядового Птенчикова, его маленький, облупленный носик. И рядом – сержант Варгин, его сильные, круто поднятые брови, могучий взмах руки. Отметил обоих в уходящей колонне.
– Вы их пошерстите немного в «зеленке» и – назад! Не ввязывайтесь! Пошерстите, постреляйте, может, установку подавите, может, на позицию наткнетесь и – обратно! Для видимости!.. А то обнаглели! Сегодня ночью сорок «эрэсок» упало! Губернатор звонит, умоляет: «Помогите!» Город гудит, дымит, люди бежать собираются!..
Неискренность чудилась в словах командира. Он нервничал, возмущался, был вынужден помогать губернатору. Но существовало нечто, что пряталось и скрывалось в его возмущении. Это чувствовал Кологривко, стоя перед штабом у чахлых, безлистных кустиков, вмурованных в каменный грунт. Мусорные ящики перед входом были полны окурков. Кричал в телефонную трубку оперативный дежурный, два вертолета поднимались с площадки. Боднули воздух стеклянными лбами, просвистели металлическими кругами, протащили клепаные пятнистые днища.
– Ясно одно – «духи» готовят в городе панику! Как только мы уйдем, поднимется паника! Голод, обстрелы, резня! Люди побегут кто куда. Сметут военных, губернатора, партийных, и город достанется «духам». Так было во Вьетнаме, в Сайгоне!.. Надо их пошерстить напоследок. Нам же легче будет хвосты вытягивать. Когда пойдем в Союз, из «зеленки» такое посыплется!..
Кологривко видел утомленное лицо полковника. Упрямый, насупленный лоб майора, его выпуклые, выражавшие покорность глаза, верящее лицо лейтенанта, обожавшего своего командира. Кологривко испытывал оцепенение, будто жизнь остановилась, замерла перед недвижной преградой. Копится, медленно наполняет грудь. Он дорожил этим остановившимся временем, боялся его расплескать, разрушить преграду в груди. Отпустить в пыльный свет, в душную, колючую степь это драгоценное недвижное время.
Мимо проехал санитарный «рафик» с крестом, остановился, закрутил над собой вялую пыль. Из «рафика» выскочил солдат, кинулся опрометью к низкому саманному дому, где размещалась санрота. Через минуту вернулся, неся тяжелый блестящий бак, изгибаясь под тяжестью. «Рафик» умчался, и там, где он был, распадалась белесая пыль, начинала светиться степь.
– Только, Грачев, по-умному! Мне гробы не нужны! Вы мне в Союзе живыми нужны, а не в цинке! Реализацию дай, но сам живой возвращайся! Тебя, а не кого-то другого посылаю на засадные действия! Ты «зеленку» знаешь – делай по-умному, без глупостей! Ты меня понял, Грачев?…
Кологривко видел набыченный лоб Грачева, выражение тупого согласия. Вислые усы над запекшейся в коросте губой. Время, скопившееся под сердцем, зачинало движение. Разрушало, прерывало преграду. Устремлялось вперед, вовлекая в движение всех, здесь стоящих.
– Ты понял, Грачев? Без глупостей!
– Так точно, товарищ полковник! – Майор подтянулся, распрямил сутулые плечи.
Командир повел головой. Водитель уазика издали сквозь стекло наблюдал за ними. Уловил командирский знак. Двинул вперед машину. Полковник сел и умчался, оставив в воздухе запах бензина и пыли. И что-то еще, мучительное и невнятное.
Майор Грачев повернулся спиной к шлагбауму, за которым исчез командирский уазик. Его лицо, мгновение назад тупое, исполненное покорного согласия, преобразилось. Стало живым, подвижным. Глаза остро, зло заблестели. Усы взъерошились, распушились. На теле распустились недвижные, твердые бугры, заиграли гибкие мышцы.
– Пусть мозги-то не пудрит, шкура-мать! Знаем его политику! Реализацию ему подавай, но чтоб на теле ни царапины.