И знаешь, что… Наверное, для всех нас будет лучше, если вы переберетесь ко мне. Хотя бы на время. Как ты относишься к такому предложению?
Дядя Пека уже высказывался в пользу великого переселения – сразу после похорон. И тогда Мика ответила ему так же, как ответила сейчас:
– Это исключено. А Васька… Васька даже не знает, что мамы и отца больше… больше нет.
– То есть как?! Столько времени прошло…
– Почти год, – безучастно подтвердила Мика.
– Почти год – и ты ничего не объяснила ей?!
– Нет. Я… Я не знаю, как это сделать…
– Что же ты говорила все эти месяцы?
Песок из якобы Красного моря, который Мика собирала на Заливе, а потом просеивала и просушивала на плите, пока Васька спала; дешевые, оставляющие налет на руках черноморские раковины с барахолок,открытки с видами – они говорили вместо Мики. Все эти месяцы. Проще было оказаться похороненной под слоем песка, проще было перерезать себе горло тупым краем раковины, чем открыть Ваське глаза на существующее положение вещей.
Во всяком случае – для Мики.
Дядя Пека думал совсем по-другому.
– Ты же понимаешь, что Ваське нужно все рассказать?
– Правда сейчас – убьет ее…
– А вранье будет убивать всю оставшуюся жизнь. С правдой еще можно справиться. А вот с неправдой – большой вопрос, – дядя Пека неожиданно продемонстрировал удивительную для чиновника городского масштаба философичность.
– Васька… Васька еще слишком мала для правды.
– Но она вырастет и никогда тебя не простит. Нас не простит.
– Я не могу, – сказала Мика, тупо глядя перед собой. – Пусть ваши вампи… Пусть ваши Саша или Гоша скажут… Раз они могут всё. А я – не могу.
– Хорошо, я сам ей скажу. Не волнуйся, я сделаю это осторожно. Сделаю правильно. Она поймет. Сходи куда-нибудь… В кино, к друзьям, у тебя ведь есть друзья… Исчезни на полдня, а я постараюсь ей все объяснить. Хорошо?
Тогда она ничего не ответила. Она скорбно смотрела на дядю Пеку, а дядя Пека смотрел на нее. Взглядом, который она не раз замечала впоследствии: испытующим, изучающим, препарирующим. Раз за разом снимавшим шелуху кожных покровов, раз за разом распутывавшим нити кровеносных сосудов и отделявшим мясо от костей – в тщетном желании добраться до сути, до сердцевины. Чтобы увидеть там – в шелухе, в нитях, в романтическом гроте черепной коробки – то, что увидеть невозможно: юную загорелую девушку с холщовой сумкой из Гагр.
– Черт возьми, Мика!.. Ты совсем не…
– Я совсем не похожа на маму. Вы ведь это ищете во мне? Это, да?
– Ну что ты, девочка!..
Он лукавил, конечно же – лукавил. Так же, как лукавила сама Мика, часами разглядывая себя в зеркале. Она была похожа на мать, пугающе похожа, но это «пугающе» относилось как бы не к самой Мике, а к отдельным чертам ее лица: глаза, разлет бровей, высокие скулы; крупный, немного смазанный рот – все это было мамино. Ничего отцовского, ничего своего, копия с оригинала, не более. Потому и целостной картинки не возникало, потому и поразительно точные детали никак не хотели складываться вместе. Если бы это нервировало только Мику – было бы полбеды, но это задевало еще и Павла Константиновича. Он хотел определенности, как хотел определенности всегда и во всем: либо ты не похожа на мать – и тогда ты просто Мика, дочь умершей подруги, слабая и нежная, вечно нуждающаяся в опеке – и это еще можно пережить. Либо ты – новое воплощение матери; слабость и нежность остаются, зато желание опекать вытесняется другим: самым древним, самым могучим – ради него не грех вступить в реку второй раз, и заново испытать судьбу.
Определенность наступила, когда Мике исполнилось восемнадцать: за какой-то месяц нерезкие и до сих пор непроявленные черты прояснились, намертво приклеились друг к другу, и старательная ученическая копия перестала быть копией.