— Этой ночью мы будем только вдвоем.
И они были только вдвоем, как вот уже двадцать лет. И она была так же игрива и настойчива, так же влюблена и весела, как и тогда, когда они были вместе в первый раз. Наконец настойчивость сменилась безмерным покоем, в котором на время рассеялись мысли о Программе, оставив после себя что-то далекое, к чему можно вернуться когда-нибудь и когда-нибудь закончить.
— Мария… — сказал он.
— Да, Робби?
— Yo te amo, corazon. [11]
— Yo te amo, Робби.
А потом, когда он лежал рядом с ней, терпеливо ожидая, когда ее дыхание успокоится, Программа снова вернулась в его мысли. Решив, что жена заснула, он встал и начал одеваться в темноте.
— Робби? — в голосе ее звучал страх.
— Querida?
— Ты снова уходишь?
— Я не хотел тебя будить.
— Ты обязательно должен идти?
— Это мой долг.
— Ну, хотя бы один раз останься со мной.
Он включил свет и увидел на ее лице беспокойство, но без истерии.
— Кто не движется, того ржа покрывает. Кроме того, мне было бы стыдно.
— Понимаю. Тогда иди, только возвращайся поскорее.
Он выложил на полочку в ванной две таблетки и спрятал остальные.
В главном здании настоящая жизнь начиналась ночью, когда солнечный радиошум был минимальным. По коридорам сновали девушки с кофейниками, у буфета стояли поглощенные разговором мужчины.
Макдональд вошел в центральную аппаратную. У приборов дежурил Адамс, техником был Монтелеоне. Адамс поднял голову, безнадежным жестом тронул наушники на своей голове и пожал плечами. Макдональд кивнул ему и Монтелеоне, потом перевел взгляд на график. Случайное распределение, как и всегда.
Адамс нагнулся рядом с ним, указал пару пиков.
— Может, в них что-то есть.
— Маловероятно, — ответил Макдональд.
— Наверное, ты прав. Компьютер никак не среагировал.
— Когда несколько лет кряду разглядываешь графики, они входят тебе в кровь и ты сам начинаешь думать, как компьютер.
— Или впадаешь в депрессию из-за неудач.
— Бывает…
Помещение блестело, как лаборатория: стекло, металл и пластик, все гладкое и стерильное, и всюду пахло электрическим током. Макдональд, конечно, знал, что у электричества нет запаха, но так уж привык думать. Может, это пахло озоном, нагретой изоляцией или маслом. Впрочем, чем бы ни пахло, жалко было терять время на расследование. Честно говоря, Макдональду и не хотелось этого знать. Он предпочитал думать об этом, как о запахе электричества. Может, потому ученый из него был никакой. «Ученый — это человек, который хочет знать, почему», — раз за разом повторяли ему учителя.
Макдональд склонился над пультом и щелкнул тумблером. Тихий шипящий шум заполнил помещение, словно воздух выходил из проколотой шины.
Он повернул ручку, и звук превратился в то, что Теннисон назвал «урчащими мириадами пчел». Еще чуть-чуть — и звук напомнил Мэтью Арнольда.
…меланхолия и немолчный шум
Дыханием ночного ветра
Уносимой… [12]
Он еще покрутил ручку, и звуки перешли в шум далеких голосов: одни звали, другие истошно орали, третьи спокойно рассуждали, а четвертые шептали — все как один в безграничном отчаянии, старались что-то втолковать и все до одного были за порогом понимания. Закрыв глаза, Макдональд почти видел лица, прижатые к далекому оконному стеклу, кривящиеся в страшных усилиях, чтобы их услышали и поняли.
Однако все они говорили одновременно, и Макдональду хотелось крикнуть: «Молчать! Говори ты… вот ты, с пурпурными антеннами. Говорите по очереди, и мы выслушаем всех, хотя бы это длилось сто лет или сто человеческих жизней».
— Иногда, — сказал Адамс, — мне кажется, что динамики установили напрасно. Через какое-то время начинаешь что-то слышать, порой даже принимаешь какие-то послания. Век бы этого не слышать.